Шрифт:
Закладка:
Я пишу и пишу, и маленькие житейские историйки, схожие и всегда разные, складываются как мозаика, образуя крошечный мазок на огромном полотне Российского лихолетья.
Наконец, я остаюсь одна и тут ко мне подходит Александр Матвеевич Перевозчиков — давнишний друг нашей семьи. Человек очень немолодой, обладающий прямо-таки энциклопедическими познаниями, несмотря на то что окончил он только приходскую школу и с одиннадцати лет работал — сначала «мальчиком» в банке, потом конторщиком в Волжском пароходстве, еще кем-то где-то. «Читал много, — хитро посмеиваясь объяснял он обычно, — Систему себе разработал. Начал со сказок, а потом пошло-пошло… Спасибо Бог памятью не обидел». Во время гражданской войны Александр Матвеевич побывал в составе. Омского правительства и в составе правительства Владивостокского. В эмиграции основал свою собственную фирму и сначала успешно работал, а потом разорился. В разное время возглавлял небольшие банки — сначала эмигрантский, потом советский. Сейчас работает бухгалтером в той же газете, где работаю сейчас я, каждый день внимательно читает «Правду» и часто говорит о том, как ему хотелось бы умереть на родине.
— Я вот о чем с вами хотел поговорить, — с запинкой говорит он, — Вернее, у меня к вам такого рода просьба. Ну, я вам говорил, что у меня родственники есть в Москве. Сестры жены покойной. Я с ними списываюсь и думаю, что они меня примут, только времени все это займет Бог знает сколько. Так вот я подумал, нельзя ли мне… если это, конечно, удобно… к вам присоседиться, с вами уехать, а там бы я вас не стал обременять, уехал бы сразу в Москву и, кто знает, может, и вам помог бы перебраться в Белокаменную…
Я не успеваю ответить — меня окликает кто-то из сидящего за столом начальства.
Это один из секретарей консульства, непочтительно именуемый за глаза Тромбоном. Уже очень поздно. Консул и другие секретари уехали. За столом только члены правления и Тромбон.
— А он что, тоже на целину собрался? — говорит Тромбон и в затихшем зале слова его звучат громко и отчетливо. Краем глаза я вижу, что Александр Матвеевич как-то оседает на стуле, сведя тяжелые плечи и низко опустив голову. Я с упреком смотрю на Тромбона. Если он и смущен, то вида не подает, однако голос немного понижает. — Як тому, что это пустая трата времени. Ведь на собрании же ясно было сказано, что одинокие старики и инвалиды могут ехать только при какой-то семье, согласной взять на себя заботу о них. Так вот, я вас сразу предупреждаю — на случай, если вы захотите его к себе в семью вписать — это не пройдет. У вас и так на руках престарелая мать и малолетние дети. Не справитесь.
— Но ведь вопрос не в том. У Александра Матвеевича есть родственники в Москве, у которых он думает поселиться. Вопрос в том, чтобы ему уехать сейчас, сразу, когда все едут… Он ведь одинок…
Тромбон пожимает плечами. — Повторяю, вам брать на себя заботу о нем мы не позволим. Когда получит от родственников вызов, рассмотрим. А нет, так придется ему в другую сторону податься. Говорят, в Голландии и Дании создают с целью пропаганды дома для престарелых русских эмигрантов из Китая. Вот пусть и едет.
— Но ведь он же советский гражданин…
— Я от него бумаг не приму, ясно? — перебивает меня Тромбон, — И вообще давайте кончать. Не до утра же нам здесь сидеть.
Члены правления сидят потупившись. Я иду назад к Александру Матвеевичу. Он встает мне навстречу.
— Извините меня, — говорит он спокойно. — Я должен был это предвидеть. Мне неприятно, что по моей милости вам пришлось выслушивать этого йе очень любезного товарища. Извините!
— Не расстраивайтесь, Александр Матвеевич. Я уверена, все это можно будет устроить. Надо только хорошенько подумать, поговорить.
— Да, да, конечно, хорошенько подумать. А сейчас, спокойной ночи. Спасибо и еще раз извините. — Он нагибается и целует мне руку.
После его ухода Тромбон подходит ко мне, преувеличенно благодарит за труды, шутит, расспрашивает, как учатся мои девочки, каковы успехи на музыкальном поприще старшей?
— А мне она почему-то видится хирургом, — говорит он, — Очень эффектна была бы в белом халате со скальпелем. А?
— Боюсь, что у нее к этому нет призвания.
— Ну, как это нет? Но, ничего — на пианино уметь играть тоже хорошо. И вообще все у вас будет хорошо. Ну, подумаешь, поработаете года три на целине поварихой. Сами окрепнете — вон вы какая бледная. И дети всегда сыты будут.
Он что-то еще говорит, но я уже не слушаю. Почему поварихой? Я не умею готовить. Не люблю. Не хочу, наконец! Неужели я не смогу использовать свои настоящие знания. Ведь говорилось же на собрании, что каждый получит работу по специальности. Работы много. Всякой. Почему поварихой?
После отъезда начальства в зале сразу становится шумно. На столики, вспорхнув, ложатся белые скатерти, появляются графинчики с водкой и закуска, хлопотливо бегают взад и вперед, официанты-тунджи в белых халатах, откуда ни возьмись появляется оркестр-джаз и начинает играть, созвучно моменту, «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех». Напряжение дня, радостный подъем, волнение требуют выхода: провозглашаются тосты, опрокидываются рюмки, кто-то подпевает оркестру и все громче становятся тронутые алкоголем голоса.
— Дождались светлого праздничка, дождались… — истерически восклицает кто-то.
— На колени встану, подъехав к границе и скажу: прими родина! — былинным голосом говорит высокий плотный человек с седыми прядями в темных волнистых волосах, с рюмкой в высоко поднятой руке, и в ответ ему насмешливо цедит кто-то из сидящих за столом, — Давай, блудный сын, пей скорее. Смотри, как бы разобравшись в твоих заблуждениях, родина Кузькиной матерью не оказалась.
— Тише, да тише вы: — умоляет женский голос, — пойдемте лучше к нам домой, посидим, поговорим… У меня пасха отличная получилась, куличи удачные. Пойдемте?
За одним столом нестройно, но громко поют «Катюшу». А оркестр играет уже что-то надрывное, цыганское, одна песня сменяется другою и звучит в них то непонятная глухая тоска, то хмельное веселье. «А ну всё к черту!..»
Домой я возвращаюсь одна по темным притихшим улицам. Знакомые улицы, тысячи раз исхоженные взад и вперед, ничуть не страшные в любое время дня и ночи. Но почему-то сегодня они кажутся мне иными, отчужденными, словно ограды отодвинулись немного, отступили от меня, давая понять, что я им уже не совсем своя.
Сильно и приторно пахнут белая