Шрифт:
Закладка:
– Ты приходишь к тому же самому убеждению, как и я…
– Один только он, светлый мой Витя (она говорила о Веневитьеве), с его доброй, кроткой душой… был исключение… Да и он…
Она не договорила и отвернулась.
Мы проезжали мимо маленькой часовенки, которая стояла на перепутье в селе Темцово, стояла всего в 6 верстах от Самбуновки.
– Володя! – сказала она, – помнишь эту часовенку?.. – И она со слезами на глазах перекрестилась истово большим крестом.
Я вспомнил, как я спасал их с Бетти, когда самой Жени было только 13 лет, спасал от проливного дождя. Они отправились одни, не сказав никому ни слова, в Темцово, и на обратном пути их застала гроза и проливной дождь… Я нашел их молящихся около этой часовенки.
Я чувствовал, что мне следовало воспользоваться этим переломом, этим обращением и зажечь в Жени веру в наше кружковое дело… Но эта вера тогда колебалась во мне самом.
От этой часовенки каждый кустик, каждая березка и сосенка были знакомы.
– Степан! – говорила Жени ямщику, – поезжай скорее… Я тебе рубль дам на водку…
Но Степан и так уже гнал изо всех сил. Лошади скакали. Ветер летел нам навстречу… Все отзывалось Самбуновкой… все встречало нас радостно…
– Вон амбарчики!.. Вон на горе усадьба… Володя! – И слезы текли градом по ее лицу. Она сбрасывала с себя все, чем была укутана. Она дрожала, она поминутно порывалась выскочить из тарантаса и побежать.
– Жени, – сказал я, – я дам тебе валерьяновых капель… у меня они здесь в кармане… Вот!..
– Нет… не надо!.. Это все пройдет…
Колокольчики звенели, захлебываясь… Кто-то уже бежал с горки, радостно махая руками.
– Это Антип!.. Володя, это Антип!..
А тройка уже въехала в решетчатые ворота, уже Бетти летела к нам навстречу и в одно мгновение повисла на шее у Жени…
А там с крыльца уже ковылял Павел Михайлыч, подпираясь палкой. Господи! Как он постарел!.. Как он поседел! Это был уже дряхлый, разрушающийся старик.
А за ним сносили с балкона Анну Николаевну.
Ее несли на кресле Антон и Василий. Она не могла сама идти.
И Жени с криком бросилась им навстречу. Она лежала уже в их объятиях.
Это был какой-то туман радости, полное опьянение сердца… Точно что-то необыкновенное и торжественное спустилось и совершалось в этой, так много исстрадавшейся семье.
И я помню, как эта радость завладела полновластно и моим сердцем… Я забыл все и жил только этой настоящей минутой… Да и нельзя было не жить ею, не отдаться этому могучему захвату человеческого духа…
XCVI
Вспоминая теперь, после многих лет, эту торжественную минуту, чувствуешь и до сих пор ее обаяние… Чувствуешь, что в такие минуты человек способен верить во что-то великое, лучшее, что неизмеримо выше человеческой скорбной жизни… и что отбрасывает свет на всякое людское горе.
Когда прошли первые минуты радости, мы все собрались наверху, в маленькой комнате Жени. С ней постоянно делались обмороки, и мы с трудом уговорили ее лечь в постель.
В комнатке было все прибрано и расставлено точно так, как было при ней.
– Вы только будьте здесь… при мне… не уходите, – молила она. И мы все сидели у ее постели. Бетти болтала без умолку, болтала, хохотала и плакала.
Помню, я отвел в сторону Павла Михайлыча и передал ему мое опасение, чтобы с Жени не повторился тот страшный припадок – остановки сердца – который был с ней в Петербурге, после смерти Веневитьева.
– Ну! – сказал Павел Михайлыч, – Бог милостив… Не повторится! – И перекрестился самоуверенно. – А вы вот что мне скажите, родной мой… Что же об Александре… ни слуху ни духу?
– Я ничего не мог узнать, – сказал я.
– Помилуй его Бог, – сказал он и снова перекрестился.
Когда несколько улеглись эти радости, то мы принялись за наше кружковое дело.
Я помню, меня поразило тогда то обстоятельство, что это дело, которое, казалось бы, должно было всегда стоять на первом плане, заслонилось нашей личной, семейной радостью.
«Вот оно всегда так, – думал я. – Всегда личное, субъективное влечет человека, и ему отдаешь первые, самые возбужденные силы».
Но с первых же слов Павла Михайловича я заметил, что и его отношения к делу были не те, не прежние отношения. В нем теперь сквозила не апатия, а какое-то странное равнодушие. Я, разумеется, сейчас же это ему высказал и спросил, отчего это.
– Голубчик мой! – сказал он. – Я ведь уже не тот, что был прежде!.. И мне хочется проститься с вами… то есть я буду до конца дней принадлежать к кружку и работать сколько силы позволят. Но этого verve…[82] уж я не найду вторично… И знаете ли… Мне больно… Мне тяжело охлаждать, разочаровывать вас… Но, право… Порой мне кажется, мы толчем воду в ступе.
– Как так?! – удивился я.
– Так! Вот я вам расскажу… что без вас здесь понадеялось… Вы знаете, что Бенецкий и Куханьев в ссоре.
– Как! – вскричал я. – Эти примерные Орест и Пилат! Эти завзятые «человечники»!
– Они оба дышат теперь непримиримой злобой друг к другу, и во всем кружке совершается что-то крайне неладное, какая-то дичь. Сумасбродство!.. Вот вы увидите сами, поговорите с ними… Все это пошло на личности, на самолюбие, самое мелочное и скаредное…
– Полноте, Павел Михайлыч!.. Мне не верится.
– Да вы сами увидите… Знаете, что Михаил Степаныч (это был один из наших деятельнейших заправил) женился на богачке, миллионерке, купчихе Бакалиной, и теперь смеется над человечностью и кружковым делом.
– Может ли это