Шрифт:
Закладка:
— Мы знали, что программа будет сильно меняться, но я как-то не задумывалась…
— Да. Везде, где еще существуют русские гимназии — в Париже, Белграде, Праге, программа уже изменена. Это было неизбежно. Слишком многое из того, что преподавалось, не могло найти применения в жизни, которая час от часу становится все более суровой и требовательной. В Харбине все остальные гимназии уже перешли. Мы барахтались дольше всех, но и у нас с будущего года вводится новая программа, а старая — со всеми ее недочетами и большими достоинствами — уходит в историю. Так вот, я счастлив, что точку на русском классическом образовании поставили вы — действительно достойный выпуск.
— Как хорошо! Спасибо, что вы мне сказали.
Мы опять умолкаем. Внизу хлопочут девочки, расстилают на траве скатерть, раскладывают пирожки, яблоки и бутерброды.
— Последний выпуск, — задумчиво говорит Владимир Васильевич. — В последнем городе, живущем русской жизнью — прежней русской жизнью. А над этим вы задумывались когда-нибудь? Прежней России больше нет. Нарождается, растет, крепнет какая-то новая. Лучшая или худшая — покажет время. А здесь, через десять лет после революции, несмотря на все кипение политических страстей, живет себе и живет старый российский, губернский, скажем, город, со своей интеллигенцией, купечеством, студентами, гимназистами, людьми богатыми и бедными, с прекрасной драмой, оперой, концертами, лекциями, спорами о поэзии и музыке, о любви, город, где на масленицу едят блины, соблюдают великий пост и празднуют Пасху, где в субботу вечером повсюду слышен благовест, зовущий ко всенощной. Последний русский город… на китайской земле. Только ему тоже близок конец — как и классическому образованию. Спокойная жизнь не входит в число благ, отпущенных вашему поколению. Мир затаился, как перед большими потрясениями и они, я думаю не за горами. Но, довольно серьезных материй. Смотрите, вон уж и костер горит и чайник закипает. Идемте!
Он легко поднимается и протягивает мне руку. Утро разгорается во всей своей нежной красе.
О каких потрясениях говорит Владимир Васильевич, подумала я тогда. Жизнь так невозмутима и спокойна: маленькие заботы, маленькие радости, маленькие огорчения. Вот закончу колледж, постигну английскую стенографию и машинку, пойду работать. Конечно не то, о чем мечтала, но что поделаешь?
Уже ночью, лежа на нарах в теплушке, навек распрощавшись с Харбином, я кропотливо перебираю в памяти воспоминания, вызванные видом города, встречей с Олегом, разговорами с родными и снова и снова возвращаюсь мыслью к словам Владимира Васильевича.
Как прав он оказался. Первые годы после окончания гимназии жизнь не покидала старого русла. Я давала уроки английского языка русским детям и русского — взрослым китайцам, училась сама, по вечерам слушала лекции на юридическом факультете. Получив от дяди в подарок абонемент в оперу, бегала раз в неделю в Железнодорожное собрание, где пели приехавшие из Советского Союза артисты, включая совсем еще молоденького Лемешева. Изредка, замазав чернилами лопнувший шелк черных лодочек, танцевала на студенческих балах или, погрузившись в сладкий полумрак зрительного зала, разделяла любовные драмы Нормы Толмедж и Глории Свэнсон. Казалось, каждый новый день был похож на предыдущий. А ведь как раз в это время дарованная людям передышка закончилась, и мир пополз, все набирая скорость, к новой войне. И первая трещина прошла где-то совсем рядом.
Что я помню? Несколько тревожных дней, наполненных слухами, отчаянными выкриками мальчишек-газетчиков; пальбу одетых в серое китайских солдат, беспорядочной ордой промчавшихся по улицам города, и плотные ряды вступившей в Харбин на смену им японской армии — низкорослых крепышей в низко надвинутых меховых шапках. Скоро все успокоилось и в газетах стали появляться статьи о «новом порядке в Восточной Азии» и о светлом будущем Маньчжурии под эгидой Японии.
И вот уже Вова, наш старый приятель — репортер, пополневший, поважневший и забывший о том, что собирался писать трактат о пользе смеха, — стал ронять туманные фразы насчет того, что и русским эмигрантам пора браться за ум.
— Тошно смотреть, до чего распустились, — говорит он мне, когда мы мирно пьем кофе с пирожными в кафе «Марс», случайно встретившись на Китайской улице. — Вечные попойки, кабаки с голыми девицами, опять же это повальное увлечение Вертинским. Форменное разложение.
— Причем тут Вертинский? Он чудный. Я его ужасно люблю.
— Вам, Верочка, это простительно. Но когда гвардии ротмистр, внимая тому, как над розовым морем вставала луна, чуть не пускает слезу, мне становятся противно. Конечно, Вертинский талантлив, кто это отрицает, но если чей-то талант разжижает волю, превращает людей в слюнтяев, значит этот талант вреден и не нужен.
— А как насчет Дон-Аминадо, Лоло и прочих певцов эмиграции, которых вы так любили цитировать?
— Ошибки молодости. Теперь больше не до смеха. Теперь настала пора действовать. Мы должны осознать важность дисциплины, понять неизбежность некоторых жертв… и тогда есть надежда, что мы вернемся домой. Нет, теперь уж не до смеха.
Жаль, но, похоже, что он знает о чем говорит. Организован какой-то комитет, где должны регистрироваться все, без исключения, русские эмигранты. Без бумажки этого комитета, нельзя получить вид на жительство. А без вида на жительство… нельзя жить. КВжд продано японцам, русских увольняют с работы пачками. Устроиться некуда. Начинается массовый отъезд из Харбина. Советские граждане едут домой, эмигранты — в Шанхай, Тяньцзинь, счастливцы, имеющие визы — в Америку, в Австралию, в Бразилию… Но тут я выхожу замуж, у меня рождается дочка и, о счастье! — Американский банк, где работает мой муж, переводит его в свое тяньцзинское отделение. Мы покидаем Харбин, который день ото дня становится все неуютнее.
Мерно покачивается вагон, унося меня в неизвестность. Я сплю урывками, просыпаюсь всякий раз; когда поезд останавливается на очередной станции. На перронах среди китайской толпы видны русские: бегут вдоль поезда, ищут родных или знакомых, озабоченно спрашивают: «Дайренцы среди вас есть?» «Ах, только тяньцзинцы?» «А мукденцы в следующем?» И бегут дальше.
Знакомые станции. Бухеду, где какое-то время жили родители моего мужа. Чжаланьтунь — когда-то прелестный, нарядный курорт, теперь, как говорят, опустевший, обнищавший и впавший в уныние. Зеленый Барим с прозрачной обжигающе-холодной, речкой — мечта охотников и рыболовов. И, наконец, Хинган — знаменитая «хинганская петля». Поезд, вздыхая и отдуваясь, медленно ползет вверх по крутому склону горы. Сверху станционные строения кажутся игрушечными — крохотные домики, рассыпанные в густой зелени.
— А вы знаете, — говорит стоящий у соседнего окна худой старик, — ведь по тем временам проект и постройка этого отрезка дороги были чудом инженерной мысли. Мой отец работал на постройке с первых дней до