Шрифт:
Закладка:
— Перестань, прекрати это, мама, разве ты не понимаешь, что это же невыносимо — слушать, как ты все плачешь и плачешь и причитаешь? Разве ты не понимаешь, что мы тоже не бесчувственные? Можешь ты понять, что и нам тяжело? А что ты делаешь? Ты хоть чем-нибудь стараешься нам помочь?
Мать подняла глаза и увидела над собой лицо дочери — злое, замкнутое, безжалостное.
— Какая польза от твоих жалоб? Что-нибудь от этого изменится? Могут они вернуть его назад? Неужто в тебе нет ни капли гордости, ни капли достоинства?
Элис были противны не только эти нескончаемые слезы, но и то, что ее мать перестала следить за собой — не умывалась, не причесывалась, не меняла одежды, — да и готовить еду перестала, и наводить порядок в доме, предоставив Элис и Джо кое-как справляться самим.
— Какой от этого толк?
Дора Брайс ничего не ответила, только ближе придвинулась к огню, замкнувшись в порочном круге своего горя и неприятия действительности. Она думала: ну вот, теперь моя дочь поворотилась ко мне спиной, и что у меня осталось? Муж, от которого никакой помощи, который ни на что не годен, и сын-ребенок, который в семье словно чужой. Что у меня осталось в целом свете? И она снова начала думать о своем старшем сыне, о своем первенце, о Бене, о том, какой он был, и ее воображение награждало его всеми достоинствами, делало его совершенством, и ей казалось теперь, что он был единственным, кто ее любил, кто всегда был к ней внимателен, заботлив и понимал ее, как никто другой, потому что другие не хотели понимать. Бен.
Откуда-то из недр ее существа вырвалось рыдание, и снова полились злые, некрасивые слезы. Она не заметила, как ушла Элис; они все покидали ее, потому что устали, потеряли терпение и им было стыдно за нее. Она произнесла вслух:
— У меня не было ничего в моей жизни — ни радости, ни удовлетворения, ни исполнения желаний, ни удовольствий. Жизнь обвела меня вокруг пальца, обманула.
Смерть сына была еще одним подтверждением этого, еще раз напомнила ей все, что было ею утрачено, все, чему не суждено сбыться. Теперь у нее не осталось ничего.
Священник Томас Рэтмен наклонился над кроватью своей спящей дочери, вгляделся в ее нежные, лиловатые смеженные веки и почувствовал все то же вечное изумление от того, что это существо порождено им и вот живет своей, отдельной от него жизнью. Но тревога не покидала его, он не мог забыть Рут Брайс, которая спряталась от него, когда он пришел ее проведать, не мог забыть и ее лицо, и то, как она вела себя на похоронах, сторонясь всех.
Он думал о том, что должен снова пойти к ней, побеседовать, как-то помочь ей в горе; он был человеком добросовестным, но сделать это диктовало ему не чувство долга, а любовь — он любил всех этих окружавших его людей.
Девочка Изабел повернулась на другой бок и что-то пробормотала во сне, а он подумал об упавшем дереве, о внезапной, случайной смерти, и его охватил страх за дочь, за ее судьбу в этом мире, и он сказал себе: ничто не коснется ее, никакое зло, и понимал в душе, что это невозможно, это самообман, что она вырастет, и будет страдать, и станет другой, если даже ей суждено сохранить свое «я» и быть свободной.
Бен Брайс не оставил после себя ребенка, который мог бы послужить утешением его вдове. Жалеет ли она об этом? И снова у него возникла мысль тут же, не откладывая, несмотря на поздний час, пойти к Рут, и он знал, почему так настойчиво возвращается к нему эта мысль — ему вспомнилось, что слышал он утром в деревне:
— Помяните мое слово, она что-нибудь с собой сделает, не вынести ей этого — все одна да одна.
И тут он начал молиться за Рут, чтобы бог ниспослал ей силы и она не впала в грех.
Когда он был мальчишкой, друг его отца, тоже священник, повесился на балке в амбаре через год после смерти жены; весь год он боролся со своим горем и одиночеством и не выдержал, поддался соблазну, утратив силы и лишась рассудка.
И в ту самую ночь отец Рэтмена пробудился весь в поту от страха; в мозгу его еще кружились сновидения ночи — ему приснился его друг, попавший в какую-то страшную беду и призывавший его, и он, проснувшись, хотел было одеться и пойти к нему, хотя была зима и глубокий снег, а друг жил за семь миль от него. Но, стоя в нерешительности посреди спальни, он внял голосу рассудка, который говорил ему, что сон — это сон, и ничего пророческого в нем нет, и страх — порождение его собственного мозга и зародился где-то в темных его закоулках. Он был рассудительный человек, начитанный, верующий, не слишком впечатлительный, не привыкший придавать значения как своим случайным ощущениям, так и впечатлениям других, и все кончилось тем, что он снова лег в постель, и страшный сон не повторился.
А наутро, раным-рано, кто-то, преодолев снежные сугробы, пришел сообщить ему, что его друг повесился среди ночи. С тех пор до конца своих дней он никогда не переставал корить себя и молить прощения у бога и у своего друга, терзаемый воспоминаниями о своем сне, об этом крике о помощи, на который он не отозвался. Это несчастье — смерть друга оставило после себя глубокий след и состарило его, и сын его этого не забыл, и сейчас, думая о Рут Брайс, он почувствовал волнение и тревогу и снова принялся молиться, и, если бы его дочурка не проснулась и не заплакала громко, жалуясь на какую-то непонятную боль, он пошел бы к Рут, хотя бы для того, чтобы унять свое беспокойство.
Райдал у себя в конторе зажигал спичку, стараясь раскурить трубку, и пытался заняться бумагами, но не смог; не смог он также решить, сколько денег следует предложить Рут, да и примет ли она их. Ведь этот лес принадлежал ему, это было его дерево, и, значит, вина лежала на нем, хотя оба они — Поттер и Хейкс, управляющий фермой, — не соглашались с ним; они обследовали упавший вяз, да и Райдал сам убедился в том, что этого несчастья никто не мог предусмотреть. И все же он лежал по ночам без сна, изнывая от чувства вины и сознания тщеты своего существования