Шрифт:
Закладка:
Это был яд.
VIII
Возок то и дело подпрыгивал, задевая кривым колесом перекладину, и все катился, катился по мягкой весенней лесной дороге. Всходило солнце, дымилась влажная теплая земля. Буйно поднимались волны молодой сочной листвы и плескали в лицо свежестью весеннего утра. И казалось, в каком-то увлекательном порыве на миг онемел как бы сам собой очарованный лес. Совсем близко, возле дороги, пахло ландышами.
Давно уже не был профессор в лесу. Тут не мозолили глаза жандармы и не раздражала та мертвечина, которую фашисты принесли людям. Тут все жило, цвело, развивалось, как и должно развиваться на мирной земле. На какое-то мгновение забывалась война, забывалось вражеское окружение, забывались ужасы. Но только на мгновение. Жестокая действительность и тут напоминала о себе.
Пожилой крестьянин в заплатанной свитке без устали стегал кнутом тощую взмыленную лошадку, не переставая вздыхать. Иногда его вздохи переходили в сухую, бесслезную и какую-то жуткую икоту — он плакал. Дома у него лежали при смерти обе дочери, и он старался поскорее привезти врача. Так они и ехали, погруженные каждый в свои мысли. Было над чем поразмыслить и Петру Михайловичу.
Случай с незадачливым шпиком — отцом глухонемого мальчика неожиданно оказал ему немалую услугу. О стычке профессора с мнимым пленным тотчас же стало известно гебитскомиссару Фастова фон Эндеру, и подозрение, павшее было на Буйко, рассеялось. Фон Эндер даже пригласил его к своей дочери, которая внезапно заболела по прибытии к нему в гости. Ей необходимо было сделать сложную операцию. Операция прошла удачно. А профессору посчастливилось вскоре осуществить и другую «операцию» — устроиться на работу в городскую больницу. Теперь он чувствовал себя увереннее, имел доступ к медикаментам, к инструментарию, а главное, мог с разрешения директора бывать в селах. Иногда Петру Михайловичу даже представлялось, что гестапо вовсе перестало за ним следить и забыло о его существовании.
Возок подпрыгивал и катился между густыми лесными зарослями. Профессор смотрел на лес и думал о партизанах. Минутами ему казалось, что из-за кустов вот-вот появится Микола Полтавец. Но Микола — профессор знал — в то время был далеко отсюда.
Вскоре лес кончился, и дорога потянулась по возвышенности над берегом реки. Из-за холма как-то сразу, точно на экране, выплыла и развернулась необъятная даль, окутанная нежным золотистым маревом. В заречных просторах яркой зеленью отсвечивались густые сочные луга, за лугами голубела степь, и где-то далеко за солнечным маревом, как за морем, плавало облачко леса.
Внизу извилистой лентой сверкала река Ирпень. Подобно застенчивой девушке, закрывающей лицо руками, пряталась она то за вербами, то за живописными склонами. А на взгорьях обоих ее берегов, соединенные зеленой плотиной, виднелись два села: Томашовка и Ярошивка. Как две сестры, стояли они друг против друга, взявшись за руки, пропуская мимо себя молоденькую стыдливую девушку — Ирпень.
Профессор Буйко почему-то особенно полюбил эти села. Полюбил речку, а больше всего плотину с могучими ветвистыми вербами, перехватывавшую Ирпень.
Вдруг везший его крестьянин испуганно натянул вожжи и круто повернул с дороги за куст. Возок остановился.
— Что случилось? — спросил Петр Михайлович.
Крестьянин молча, растерянно кивнул на долину. Там на двух небольших полосках копались черные, как сама земля, люди. Одни пахали на впряженных в плуги коровах, другие бороновал» землю, впрягшись в бороны сами.
На пригорке стоял Краузе — в белой рубашке с засученными рукавами. Это был новоявленный «хозяин» семи сел: Томашовки, Ярошивки, Пришивальни, Дорогинки, Дедовщины, Демидовки и Червонной Вишни. Над самой рекой, в зеленых зарослях парка, белел фасад красивого здания: до войны — школы-десятилетки, а теперь — дома шефа.
Краузе следил за работой, заложив за спину руки, — чванливый, самоуверенный, с огромной плетью под мышкой. Он стоял как грозный властелин. И люди знали — горе тому, кто попробует разогнуть спину, чтобы передохнуть, тому, кто выбьется из сил.
Профессор смотрел и не верил своим глазам: перед ним было откровенное, ничем не прикрытое рабство, о котором прежде он знал лишь из книг. Крестьянин — возница Петра Михайловича, — испуганно выглядывая из-за куста, растерянно моргал глазами. Он не знал, как теперь быть. Вчера Краузе категорически запретил ему ехать за врачом в Фастов. Шеф не хотел и слушать о том, что у человека умирают дети — велел всем утром быть в поле. За врачом крестьянин поехал тайком, полагая управиться до рассвета, но лошадка выбилась из сил. Известно, какой теперь корм…
— Не беспокойтесь, — сказал профессор. — Где ваша хата?
Крестьянин кнутовищем указал на белую хатку под камышовой крышей, стоявшую на горке, за зданием управы, подсвеченную густым цветением вишневого сада.
— Найду, — сказал Буйко.
Крестьянину он посоветовал ехать другой дорогой, а сам направился пешком.
Возле управы стояла длинная очередь молодежи. В основном здесь были девчата и мальчики-подростки. Два полицая старательно наводили порядок в очереди. А в управе тянули жребий — кому завтра отправляться в Германию, кому — во вторую очередь, кому — в третью.
Поодаль, за тыном, робко толпились матери. Каждая украдкой поглядывала на очередь и с тревогой ожидала, какая участь ждет ее дочь или сына.
Но в управе, видимо, отстали от событий, записывая тех, кому выпадал жребий. Мимо профессора пролетел на коне жандарм. Он круто остановился возле управы и приказал полицаям распустить очередь.
Люди, ничего не понимая, несмело сбивались в пучки, но не расходились. Им даже не верилось, что жребии так внезапно упразднены. А жандарм подошел к доске объявлений, не колеблясь сорвал какой-то плакат и на его место приколол новый, еще пахнущий свежей типографской краской.
Молодежь двинулась к доске. Профессор надел очки и тоже протиснулся туда сквозь толпу.
На доске висел приказ немецких властей. И это было уже не рекламное объявление, призывавшее молодежь ехать в Германию, расхваливавшее прелести фашистского райха; это было не извещение о частичной раскладке, в котором, как правило, указывалось, что село должно выделять для отправки на работу в Германию только здоровых и одиноких — не обремененных семьей; это был приказ о мобилизации — и не только одиноких, а всех, без исключения, здоровых мужчин до пятидесяти пяти лет, женщин — до сорока пяти лет. Внизу жирным шрифтом было набрано: «За невыполнение приказа — расстрел!»
Профессор с тревогой отошел от доски. События развертывались с молниеносной быстротой. Вчера только он узнал о положении на фронте: на южном направлении враг снова начал наступление, а сегодня — приказ о мобилизации. И это не обычный приказ. Это уже закон, который всех, в том числе и его с женой, объявлял рабами.