Шрифт:
Закладка:
— Не сойдется ли что от твоей милости на бедность?
— Скучно тебе жить здесь, старик, одному, без товарищей?
— Пошто скучно? Не скучно! Немощный ведь я: в миру не гожусь, нешто делать-то мне!..
— А давно ты ушел из мира?
— Давно. Почитай, порато же давно. Дальние-то кушни на лето снимают: уходят кушники-то по домам, а я круглый год живу здесь.
— И не боишься?
— Чего бояться-то?.. Нету, не боюсь...
— А лесовиков, водяных?
— Кричат же по лесу-то, а ко мне не ходят: оборонял Бог. Молитвой ведь я их!.. Медведи, вон, по летам живут, те балуют, шибко балуют.
— Что же они с тобой делают?
— Да всяко. Об угол чешутся: расшатывают углы-то, тоже опять дверь припирают...
— Как же это?
— А хворосту да бревен натаскает к двери-то, тем и запирает. И не выйдешь.
— Ты бы оборонялся.
— Чем обороняться-то стану? Ружья у меня нет, прячусь вон на подволоку — вся моя тут и оборона. Подурит дурак, знаю: пошалит у тебя в избе-то, поломает все, да с тем и уйдет: милует Бог!
— Зверьков, чай, ловишь тоже?
— Это бывает: горностаев ловлю, тоже псецы (песцы) приходят, лисицы...
— Чем же ты кормишься, старик, ешь что?
— А то и ем, что с проезжих сойдет: дают тоже. Летом в наших местах больно хорошо!
— Чем же, старичок?
— Да ягод уж очень много всяких растет ну и ешь... Промышленники, что за лесным зверем ходят, хлебушка дают: ем по праздникам!
— А не ошибаешься, в какой день праздник, в который будень?
— Бывает же и эдак, ошибаюсь!
— Кто ямщики у вас, старик?
— А земские выставляют на зиму с Мезени. Летом-то, вишь, здесь лошадями нету езды: реками плавятся, в карбасах. Есть, бают, пешие переволоки, да небольшие.
— Чья же у тебя кушня, своя?
— Нету, мирская; я, коли поломается что, то поправлять должон. Опять же уход за ней мой.
— Какой же уход и какая поправка?
— Правда, что нету, да и не спрашивают. Пошутил ономнясь земский начальник один, что стены-де не скоблишь,: да сам же и отшутился, не путал же больно-то: «Эдак-то-де лучше, коли стена коптится: изба-де меньше гниет, а ты-де, старик, не пужайся». Такой добрый!..
Готовы между тем лошади и затем новые испытания от кушни до кушни, которые похожи одна на другую, как две капли воды: с такими же бедными убитыми одиночеством кушниками, между которыми только ближе к Печоре стали попадаться зыряне, умеющие по-русски только выпросить подаяние, и затем молчаливые на все расспросы. Говорили ямщики, что они и по-зырянски-то толковать разучились.
— Туги же на разговор-от стали! Приедешь это к ним на зиму, мнут они тебе, мнут язык-то свой, чешутся-чешутся, а не приберут тебе ладного слова: сам уж смекаешь. Шибко же дичают за лето, что и наши русские, отвыкают...
— А все-таки добрые, ласковые по-прежнему?
— Добрые, больно добрые, что дети: ни они тебя обругают когда, ни на твою брань огрызнутся: порато добрые — это что гневить Бога!
Ночью как-то вой волков разбудил меня и обдал всего холодным потом.
— Гони, ямщик, скорее: погибаем!
Ответа не было. Казалось, ямщик дремал себе беззаботно и так крепко, что не слыхал зловещего, леденящего душу воя. Лошади бежали труском.
— Гони лошадей: волки воют!
— А пущай их!
— Съедят, чудак, в клочья разорвут. Гони скорей, если дорога тебе жизнь! Опомнись — не спи!
— Нек нам бегут, к лесу!..
Вой усиливался, но становился заметно глуше. Слова ямщика оказались правдоподобными; боязнь не позволяла мне высунуться из кибитки и посмотреть по направлению к лесу и волчьему вою, чтобы убедиться в его показании. Я нашелся: ударил кнутом коренную, та брыкнула задними ногами и опять пошла прежней ровной побежкой, как бы согласная с мнением и убеждениями ямщика. Этот равнодушно обернулся назад и еще при большем хладнокровии (поразительном и досадном) отнесся ко мне с таким вопросом:
— Нешто у вас они страшны, там... в Расее-то?
— В клочья рвут, до смерти рвут; голодные ведь они!
— Наши сытые, наши не рвут!..
Он опять замолчал.
— Гони же братец, не спи: мне еще жизнь не надоела.
— Да ты не бойся! Что больно испужался? Наши волки человека опасаются, стреляем ведь: они от тебя бегут, а не ты... Оленей вот они режут: это водится за ними, за проклятыми, и много оленя режут!..
Он опять помолчал, но не дремал.
— Оленя они потому режут, что он смирен, нет у него противу волка защиты никакой, разве что в ногах. Так, слышь, подкарауливает серый черт — на цыпочках подкрадывается и режет. А то бы человека?! Сорок годов живу, не слыхивал, чтобы этого, никогда... Девоньку вон с братишком на трунде (тундре) комары заели — это было. Комаров у нас по летам живет несосветимо много: деться некуда.
— Знаю, сам испытал!
— Ну вот, девонька-то, вишь, за ягодами, за морошкой ходила; те и напали на нее, комары-то. Она братишку на колени взяла: его и то и отмахивала бы, так самое-то кусали. Выбились из сил, так и изошлись. Нашли дня через два: парнишко-то у ней на коленочках, сама она на кочке сидит — оба мертвые. Господи!
Ямщик глубоко вздохнул, но в прежнем показании своем был справедлив: вой волков стих мало-помалу и затих совсем, когда мы съехали со снежной поляны, оказавшейся, по словам ямщика, замерзшим и закиданным снегом озером, в лес, по обыкновению, поразительный своей тишиной и мрачным видом. Выглянувшая из облаков луна позволила разглядеть по указанию ямщика дремавшую на придорожном сучке птицу, которая оказалась глухарем, по здешнему — чухарем.
— У нас, вишь, и птица не пуглива, не токмя...
— Тебе бояться нечего — ты привык. Теперь и я похрабрее буду.
— Медведей ты бойся: эти ломают, так и те теперь в берлогах спят. Летом они хрустят же по Тайболе, так мы сюда и глаз не кажем на ту пору. Бить их в наших местах — не бьют...
— Отчего же не бьют?
— А как его досягнешь! Тайбола-то ишь какая долгая да широкая; на низ-то она к тундре подошла, а вверх так ей, сказывают, и конца там