Шрифт:
Закладка:
— Тайбола пойдет тебе теперь ста на четыре верст, вплоть до самой отдалены, — добавляли ямщики.
— Пугает меня эта ваша Тайбола!
— А вот поезжай: увидишь — нам скажешь! — отвечал бойкий староста с насмешливым видом и тоном.
— Кибиточку-то ты ладную обрядил! — добавил он потом.
— А то что же?
— То-то, мол, хороша: легкая такая!
Он в доказательство своих слов откинул ее в сторону, как самые легонькие, маленькие ребячьи саночки.
— Ходка уж порато, дядя Кузьма, сама бежит! — прибавил от себя привезший меня ямщик.
— У нас ведь места здесь, надо бы тебе сказать, проклятые: коли сани с отводами, так и не проедешь, — продолжал свое ямской староста.
— Ты гляди-ко, дядя Кузьма, в нутро-то: ишь он как его олешками знатно уколотил — тепло ему будет!
— Это ты, твоя милость, ладно надумал, а то, ишь, холода, кажись, вовсе надумали встать. Не хватили бы только тебя, паря, хивуса на дороге-то?
— Это что же еще такое: хивуса?
— Хивуса эти, вишь... по-иному бы тебе молвить: падь экая, рянда, чидега — все вместе.
— Курево — сказывай, дядя Кузьма!
— Замятель, тоись, — говорил третий.
— Все вместе, все вместе: снег тебе сверху идет — одно это. Опять другое: ветер метет тебе снизу и с боков, свет закидают. Ничего тебе не видно и ехать нельзя: лошади столбняком так и встанут, бревном ты их не спихнешь с места, не токма плетью. Самое такое поганое дело!
Староста урывисто махнул рукой.
— По трунде (тундре) вон совсем засыпает... Эдак-то, слышь, ономнясь пустозеров двое ехали — порешило, замело насмерть! — прибавил старый ямщик.
— Что же вы меня пугаете? Ведь ездят же другие!
— Да, это точно, что ездят: вишь, недавно ведь этих лошадей выставлять стали здесь, а то ведь сменных у нас допреж не было: больно же чиновники жаловались в ту пору, скучали... Садись, ваше благородие, ничего: страшен гром, да милостив Бог, ничего — проедешь, чай!
Поехали. Тройка хохлатых, измученных лошаденок, сбитых десятским с разных дворов и потому невыезженных, метнулась в разные стороны, сбилась с дороги в сугроб, опрокинула кибитку набок. Кибитка была, правда, тепла, но неудобна для того, чтобы в таком крайнем случае выбраться из нее. Наконец, и это неудобство было устранено: трое мужиков поставили ее на копылья, ухватившись за один бок. Я вылез, но ушел в снег по плечи; наконец, и оттуда вылез и опять сидел в кибитке по-прежнему, созерцая впереди себя длинного, как шест, ямщика, взгромоздившегося на переднюю лошадь. Он ежеминутно дергал руками и прискакивал на крестце ее. Все пошло своим чередом: лошади не метались в сторону и не могли этого делать, потому что мы въехали в лес, на лесную тропинку. Огромные лапчатые ели и сосны, засыпанные снегом, ветвями своими метались в лицо; ямщик задевал головой за сук, раскачивал ветви и подвозил меня с кибиткой под этот сук как раз в то время, когда валилась оттуда огромная охапка густого, пушистого снега. Один только, стало быть, ямщик с передней лошадью был в барышах. Пробовали снег вытряхивать из саней — нашли бесполезным: ямщик валил на первой же версте новые охапки. Советовал яему смотреть вперед и быть осторожным — не помогло: он всегда забывал этот совет, но, если и сторонился, то по какой-то случайности, не вовремя. Опрокинуться мы не могли: обступивший нас со всех сторон дряблые, выросшие на болоте деревья, подхватывая с одного бока, бросали на противоположный пень, там, где лесная дорога изломана была рытвинами и ухабами. Не меньше радостей приносили и новые виды, когда мы выбирались из леса на широкую снежную поляну. Здесь не было деревьев и, стало быть, приводилось чаще опрокидываться: повалится кибитка набок, зарывшись до половины в снег, и протащится таким образом вперед до той поры, пока не услышит форейтор-ямщик задыхающегося голоса из кибитки, вопиющего о пощаде и помощи. Соскочит он с лошади, кое-как поставит опять сани на копылья и в сотый раз удивится причине такого злоключения, промолвив:
— Со всеми, почесть, начальниками вот эдак-то!
— Да вы по-дурацки ездите: вместо облучка, садитесь на переднюю лошадь. Нигде ведь так-то не ездят!
— Все так бают, да вот поди ты...
— Садись на облучок!
— Несвычно: лошади опять замотаются. Ну, ин ладно!
Чтобы угодить седоку, он и примостится, пожалуй, на облучок, но ненадолго. Лишь только успеешь немного вздремнуть и раскроешь глаза, смотришь — он снова сидит на передней лошади и по-прежнему дергает руками и прискакивает.
— Ты, ямщик, хоть бы песню запел.
Махнет он рукой, обратившись назад — и ответ его на запрос весь тут.
Примешься от скуки версты считать и, по крайним соображениям, по количеству употребленного на езду времени и по пространству, должно быть, далеко за половину и скоро должна появиться станция, на которую обещали 25 верст. Спросишь ямщика об этом.
— Да вот озерко проедем, в лес втянемся, так тут кедры стоят. От них считаем половину-то.
— Так какие же вы 25 верст кладете на станцию?
— Это точно, что не ладно кладем. Да, вишь, ведь наши версты-то какие: мерила их баба клюкой.
Но и станция здешняя не находка: эта низенькая избенка-кушня, полуразвалившаяся, черная снаружи, с двумя маленькими дырами вместо окон, из которых лезет не пар, а горький дым. Я попробовал пролезть в одну кушню через низенькую дверку и закаялся: больно резали глаза вплотную наполнявшие ее дым и смрад и захватывали дыхание. В четверть часа времени с трудом можно было разглядеть все вопиющее убожество ее, всю голую, горькую бедность ее обитателя-кушника, оборванного, с загноившимися глазами, сугорбого старика, с черным, неумытым лицом, как у кузнеца или угольщика, с крайне недовольным и каким-то плаксивым видом. Кушник и