Шрифт:
Закладка:
— И каким, скажи?.. А… Джанет?
— Джанет. Я знаю, как выглядит эта женщина. Впрочем, продолжим: сделка, как ты и сказал, будет выгодна нам обоим — не один ты идёшь сейчас на поводу у выгоды, — старик пялился пустым взглядом в окно, наблюдая за тем, как пыль разносит ветром в серых небесах. — Так что si — я временно закрою глаза на твои поступки. Но награду за твою голову не сниму. И как только ты выполнишь свою часть — выгоню тебя в шею… И не говори, что ты ожидал другого.
— Я и не ожидал — удивлён, что до сих пор цел.
— Maravillosa. Тогда пусть каждый выполнит то, что должен для благоприятного исхода, и закончим на этом. Si? — Уилл кивнул. — В таком случае, хватить ходить вокруг да около — говори.
И Уильям из Джонсборо рассказал. Рассказал о том, как чрезвычайно богатый заказчик, пожелавший остаться анонимным, дал ему задание привести в Хоуп Джефферсона Смита — бывшего главу единства, живым и практически невредимым, а он согласился. В награду за это он потребовал ACCI (anti-cancer cell injection) — чрезвычайно редкую и ценную инъекцию от раковых опухолей, содержащую в себе генетически модифицированные тельца — прорыв медицины и биоинженерии две тысячи тридцатых, когда супербактерии медленно начали заменять обычные болезни. Заказчика устроил такой обмен — тот почти не торговался. В итоге, его подставили — в Хоуп никто не явился и не являлся на протяжении многих дней. Ничего, кроме как пристрелить заложника, не оставалось. Отец, выпив чаю, осторожно поинтересовался, давно ли у Уильяма рак и тут же помрачнел, узнав про четыре года. Хантер держался более-менее холодно — он легко и понятно объяснял, что ACCI или же операцию по внедрению этих самых телец хирургическим путём может провести только Эволюция и их дружки — те, к кому он не подойдёт даже перед страхом смерти; что раньше он принимал комплекс таблеток, так или иначе затормаживающий процесс роста опухоли, но в последнее время с этим были проблемы.
— Не скрою, у меня были ещё и некоторые личные мотивы к Смиту. Но в тот момент… Нет, даже неделями после — когда я просто сидел в Оклахоме и ждал прибытия очередного заказчика, я ощутил это — эту пустоту, бесцельность. Словно на мести, какой бы она ни была, держалась сама жизнь, словно бы она задавал цель…
Гаскойн слушал очень внимательно и не произносил по окончанию речи ни слова очень долго. Когда же тишина начинала становиться неловкой, он зашептал:
— И всё же жажда жизни не оправдывает твоих поступков, mercenario. Не оправдывает и месть. Да, ты не выбирал такой судьбы, но сделал выбор куда более страшный — решил умереть чудовищем. Ты же прошёл испытание Эволюции верно? Как себя чувствует детоубийца?
— Ровно так, как ты себе это представляешь. Все мы умрём, Кардинал. Думаю, ты прожил достаточно, чтобы понять — это неизбежно. С руками в крови посреди поля боя или же в чистеньком костюмчике у себя дома — неважно. За межой, что придётся переступить, не будет продолжения, не будет исхода. И судить будет некому, кроме себя. Так почему бы не оттянуть своё путешествие в мир загробный жизнями других?
— Хм… Может ты и прав. Но только может. Говорят, что человек есть себе самым страшным судьей, самым честным и самым предвзятым одновременно. Скажи… не жалеешь ли ты о том, что ступил на тот путь, что привёл тебя сюда?
— Нет, — он опустил глаза лишь на секунду, чтобы снова выровняться во весь рост. — Корю — да, презираю — да, ненавижу — да, но не жалею. Жажда к выживанию очень редко занимает место морали, но делает это очень удачно — в моменты рокового выбора.
— Что ж… Значит, у тебя ещё будет время, чтобы пожалеть… Людям это свойственно — жалеть. Потому что всегда есть лучший путь. А у тебя их слишком много, чтобы не сомневаться в выбранном.
— И давно ты стал так размышлять?
— Нет, — Гаскойн развернул коляску к ранчо, на котором бушевал пыльный ветер. — Конечно, нет — всего-то год… С тех пор, как Дьявол умер. Ты знаешь, — он подбирал слова, пытаясь вспоминать английский, — я ведь редко думал о том, что он чувствовал до того, как стать мне другом. И после. Вообще мало задумывался о том, что животное или человек может чувствовать из-за меня — я никогда не замечал, не хотел понимать. А потом итог нашей маленькой войны сковал нас обоих, мы оба проиграли, но… Я всегда считал себя вторым номером — тем, кто пострадал больше. Он ведь мог ходить с этим нелепым протезом, ты помнишь? — Хан кивнул, Генрих не обернулся. — Едва-едва, ковыляя и прихрамывая, но мог, а я… И вот, когда он умер, я впервые подумал — а была ли нужна ему такая жизнь? Несколько лет, что он прожил у меня, он летал. Всё время, когда его отпускали — наматывал круг за кругом вокруг ограждений, часто перепрыгивая и срываясь в степь, но позже возвращаясь… Я так не любил его за это. Так бесился от его свободы. Презирал на виду, но завидовал внутри так сильно, как мог… Можешь ли ты сказать, стоила ли его жизнь для него? Или мне стоило пристрелить его тогда? На том поле?
— Я не в праве судить в таких вопросах, и ты это прекрасно знаешь.
— Да, mercenario, знаю. Рад, что ты помнишь, кем являешься, даже в такие моменты. Только вот… С той поры я всё никак не могу перестать думать об этом — что было бы лучше? Мне стоило вообще не притрагиваться к нему? Стоило ли вообще так жить? Как считаешь?
— Никак — я всё ещё не в праве считать. Но если ты спрашиваешь, как бы я поступил, то отвечу: нет смысла ворошить прошлое. Нет смысла вспоминать тех, кто мёртв — это бой без врага. Ты стоишь себе на старом поле боя, поросшем травой, стоишь среди трупов, глаза которых давным-давно исклевали вороны,