Шрифт:
Закладка:
Что мы теряем, когда проматываем слова? Неужели слова составляют одну из немногих оставшихся на земле экономик, где за изобилие — и даже избыток — не приходится расплачиваться?
Недавно я получила по почте литературный журнал, в котором было интервью с Энн Карсон, где она отвечала на некоторые — скучные? слишком личные? — вопросы пустыми скобками: [[]]. У нее есть чему поучиться; я бы в ответ на каждый из вопросов, наверное, написала диссертацию и спровоцировала отклик, который за свою жизнь слышала множество раз: «Слушай, всё супер — только люди сверху говорят, что нужно немного укоротить». От вида карсоновских скобок мне тут же стало стыдно за свое навязчивое желание всё решительнее выкладывать карты на стол. Но чем больше я думала о скобках, тем больше они меня раздражали. Они как будто фетишизировали невысказанное, вместо того чтобы просто позволить ему содержаться в высказываемом.
Много лет назад в рамках инициативы «Преподаватели и писатели» Карсон прочла в Нью-Йорке лекцию, на которой я познакомилась с идеей о том, что в пространство, оставленное пустым, устремляется бог. Я немного слышала об этом от своего тогдашнего парня, заядлого любителя искусства бонсай. Бонсай зачастую сажают чуть сбоку от центра горшка, чтобы оставить место для божественного. Но в тот вечер Карсон связала эту идею с литературой. (Веди себя так, чтоб не было ни малейшего проку в центре[37] — маленькая мудрость от Стайн, которую Карсон, по ее словам, пытается привить своим студентам.) Я не знала о Карсон до того вечера, но зал был битком и все присутствующие явно были в курсе. Она прочла настоящую лекцию — были даже раздаточные материалы со списком работ Эдварда Хоппера и всё такое. Посмотришь на нее — и кажется, что нет ничего круче, чем быть профессиональным писателем. Я побрела домой, намертво привязанная к идее пустого центра для бога. Всё равно что случайно оказаться у гадалки или на собрании анонимных алкоголиков и услышать одну-единственную вещь, которая будет годами — в сердце или в искусстве — заставлять тебя двигаться дальше.
Сейчас, когда я сижу за рабочим столом в кабинете без окон, где задняя стена выкрашена бледно-голубым в память о небе, и смотрю на скобки в карсоновском интервью, я пытаюсь насладиться ими как метками того давнего вечера. Но некоторые откровения не выдерживают испытания временем.
Недавно ко мне в кабинет зашел студент и показал колонку, которую его мать опубликовала в LA Times; в ней она описывает бурю своих эмоций по поводу его трансгендерной идентичности. «Я действительно хочу полюбить мужчину, которым стала моя дочь, — заявляет мать в самом начале, — но, барахтаясь в потоке изменений, через которые проходит она и которым сопротивляюсь я, боюсь, что никогда не смогу пересечь свою собственную реку гнева и скорби».
Я вежливо поговорила со студентом, а затем пришла домой и в ярости зачитала отрывки из колонки вслух. «Родитель трансгендерного ребенка лицом к лицу сталкивается со смертью, — сокрушается мать. — Дочери, которую я знала и любила, больше нет; на смену ей пришел незнакомец с низким голосом и щетиной». Не знаю, что меня расстроило больше — выражения, в которых мать говорила о своем ребенке, или то, что она решила их огласить в многотиражной газете. Я сказала тебе, что сыта по горло историями, которые благополучно цисгендерные люди — предположительно, «мы» — рассказывают о своем горе от перехода других — предположительно, «их» — в мейнстримных медиа. («Как по шкале от одного до десяти оценить жизненный кризис, когда освобождение одного человека — потеря для другого?» — смятенно вопрошает Молли Хаскелл в статье об MTF-переходе своего брата. Если ее вопрос не риторический, я бы предложила такой ответ: где-то в районе единицы.)
Ты остался на удивление спокойным. Ты поднял бровь и напомнил мне, что каких-то пару лет назад я выражала похожие опасения, пускай и в иной форме, по поводу непредсказуемых изменений, которые могут быть вызваны гормонами, хирургией.
Когда ты это произнес, мы стояли на кухне, и я внезапно вспомнила, как на том же самом месте судорожно листала крошечную канадскую брошюру о тестостероне (Канада в этих делах опережает Штаты на световые годы), пытаясь понять в какой-то слезной панике, что в тебе изменится после приема Т, а что нет.
К тому моменту мы безуспешно пытались забеременеть больше года. Чтобы распушить эндометрий, я глотала горсти гладких коричневых таблеток и бежевых капсул с отвратительным запахом, которые прописал акупунктурист с тяжелой рукой, оставлявший на моих ногах синяки; ты начал готовиться к мастэктомии и колоть себе тестостерон, от которого усыхает матка. Т волновал меня больше операции — в хирургии есть определенная точность, которой недостает гормональной реконфигурации, — но какая-то часть меня всё же хотела, чтобы ты сохранил свою прежнюю грудь. Мне хотелось, чтобы ты это сделал ради меня, а не ради себя (а значит, от этого желания мне нужно было избавиться как можно скорее). Кроме того, я обнаружила, что испытывала за тебя потаенную буч-браваду: У тебя давно уже борода, ты и без Т считываешься как мужчина 90 % времени, чего не могут, хотя и хотели бы, сказать о себе многие; разве этого недостаточно?
Не в состоянии произнести эти слова вслух, я сфокусировалась на возможных побочных эффектах Т: говорят, от него поднимается холестерин и страдает сердечно-сосудистая система. Мой отец умер от сердечного приступа в возрасте сорока лет без какой-либо разумной причины («разрыв сердца»); что, если таким же образом я потеряю тебя? Вы оба — Близнецы. Я зачитала список побочных эффектов, как будто его зловещее оглашение могло навсегда отвадить тебя от Т. Но вместо этого ты пожал плечами и напомнил мне, что риск от приема Т у тебя не выше, чем у биологических мужчин не на Т. Я пролепетала несколько буддистских заповедей о том, как неразумен приоритет внешних изменений над внутренней трансформацией. Что, если после всех этих больших внешних изменений тебе по-прежнему будет не по себе в собственном теле, в мире? Как будто я не знала, что границ между внешним и внутренним на карте гендера не существует —
Рассердившись, ты наконец сказал: Думаешь, мне не страшно? Конечно же, мне страшно. Но твой страх сверх моего — это уже слишком. Мне нужна твоя поддержка. Я понимаю; вот она.
Как выяснилось, мои страхи были необоснованными. Но это не отменяет