Шрифт:
Закладка:
Безнравственная знатная дама предположила, что ее служанка за ней шпионит, читает ее письма, «наслышана» о ее делах, «как и все служанки на свете». Служанка же наивна, честна. Она теряет место – выставлена за дверь, ибо когда ее хозяйка себя окончательно скомпрометировала, она не может сразу ей помочь, спасти ее. Ведь тогда бы ей пришлось повести себя так, будто она все заранее знала – знать же она могла, только если бы и в самом деле подслушивала и подглядывала.
Рецензентка изводит своего знакомого писателя, пишет на его романы оскорбительные рецензии, а все потому, что нестерпимо его любит. Издателю это становится известно – рассказ может так и называться: «История издателя»[392]. Центральное место рассказа – вопрос: как ее остановить? «Напишите про нее что-то хорошее и дайте ей знать, что автор этой рецензии – вы». – «Но все, что она пишет, вызывает у меня отвращение». – «И все же попробуйте что-нибудь навалять». Романист пишет – никакого результата. В этом замысле что-то, пожалуй, есть (впрочем, что-то крайне незначительное – даже для рассказа в 5000 слов), но действие уводит куда-то не туда. Оставим это до того времени, пока идея окончательно не прояснится. <…>
1896
21 декабря. Девир-Гарденз, 34
Наконец-то, в кои-то веки, я уяснил себе, что сценический метод для меня – высшая ценность, главная цель, мое единственное спасение. Действие становится для меня все важнее и важнее, это то, что – для меня, по крайней мере, – создает L’OEUVRE[393], а L’OEUVRE в том, чем я занимаюсь, – больше Бога. Так вот, при моей страсти к действию, к композиции сценическая форма – это то единственное, чему я могу довериться. ОКОНЧАТЕЛЬНО И НАВСЕГДА мне это стало ясно пару дней назад, когда я читал (в гранках) несравненного «Йуна Габриэля»[394]. Теперь, должен откровенно признаться, с помощью сего великолепного подспорья я смогу наконец выбраться из беспросветной чащи нескончаемой малютки Мейзи[395], а ведь мне еще предстоит написать не меньше 10 000 слов. Если я пойду этим путем, и никаким другим, если идти буду решительно и победоносно – слова мне подчинятся.
1898
8 мая, Девир-Гарденз
L’honnête femme n’a pas de roman[396] – прекрасная «литературная» (?) тема для небольшой вещи. Вывод: если женщина заводит роман, она не честна; если не заводит – не женщина.
1899
22 января. Лэм-хаус[397]
Джордж Александер попросил меня дать ему и мисс Дэвис[398] мою пьесу «Дело с концом», и я высказал ему все свои сомнения и возражения. При этом написал, что сочиню для него свежую одноактную пьесу. Как все же странно, что возобновление отношений с этим пошлым театром опять волнует, трогает меня. Нет, не с театром, таким же ненавистным, как и раньше, а с ДРАМОЙ, с божественной, ни с чем не сравнимой художественной формой, от которой начинает учащенно биться слабый пульс и на глаза наворачиваются прежние слезы. Ее дыхание вновь навевает мысли грустные и одновременно забавные. Серое, ветреное, пустынное воскресенье в Райе, почти никогда не прекращающийся зимой ураганный ветер. Он гудит в старых трубах, стонет за старыми стенами. Я же сижу себе в маленьком теплом белом кабинете, и многое, многое возвращается ко мне. В Лондоне я пробыл три недели, сюда вернулся двадцатого, и меня, как встарь, подмывает поскорей сесть за работу. Да, неудержимо тянет писать – волнение свыше охватывает меня с новой силой. Все дело, как видно, в этой записке от Александера. В том, что он добивается меня, хочет от меня чего-то. Ах, одноактная пьеса! Ах, рассказ! По сути, один и тот же трюк! Кстати, о рассказе. Вчера вечером в Лондоне Эдмунд Г.[399] подал мне неплохую идею. Эту историю ему рассказала какая-то женщина, ставшая свидетельницей забавного эпизода. Она сидела в вагоне… Надо будет потом записать историю Госса о безутешной, оплакивающей смерть мужа вдове, которая, со слов рассказчицы, ехавшей в том же купе, садится в поезд в сопровождении родственников ее покойного супруга, сотрясается от рыданий, а затем, на следующей же станции, как ни в чем не бывало встречается с красивым джентльменом – тот входит в купе, и она тут же перебирается с ним в другой вагон.
27 января, Лэм-хаус
Вопреки всем сомнениям, коллизиям и тревогам, желание вернуться только к большим (сценическим, созидательным, «архитектурным») эффектам охватывает меня, сводит с ума, внушает мысль, что гораздо осмысленнее в любую минуту вызвать к жизни из глубин духа это сокровенное желание, чем предаваться легковесным литературным упражнениям. Ах, еще раз дать себе волю! Одна мысль об этом утешает и придает сил, кладет божественную руку на мои нервы, благотворно проясняет сомнения. Начни – и все получится. Задумай сильный короткий роман и возвращайся из Европы с готовой рукописью. Мне нужно, прежде чем начать, провести длинную tête-à-tête с самим собой, все досконально с самим собой обговорить. Basta. Сегодня утром у меня была другая работа, и я только что поборол в себе чувство тревожного нетерпения. Меня преследует американская семья, про которую (в связи с «Ллойдом Брайсесом») мне рассказала прошлым летом миссис Камерон[400]. Но ведь тогда получится большая, всеобъемлющая картина, мне же хочется писать действие; сейчас я стремлюсь, жажду изобразить динамичное, конкретное действие, хочу вникнуть в это искусство, овладеть им. Но опять же – basta!
10 февраля, Лэм-хаус
Добрый, старый Мередит на днях (в воскресенье 5-го, в Боксхилле) подал мне отличную идею, которая укладывается в 5000 слов. Одна женщина выходит замуж за мужчину, который почти ничего про нее не знает. Он в нее безумно влюблен, но вот, по чистой случайности, заходит разговор о ее «прошлом». «Что с вами было? Было ли что-то… такое? Что-то, о чем я обязан знать?» – «Дайте мне шесть месяцев, – отвечает она. – Если вы и тогда захотите узнать о моем прошлом, я все вам расскажу, обещаю». Все это Мередит, разумеется, придумал, однако я тут же