Шрифт:
Закладка:
23 октября, Девир-Гарденз
Жить в мире созидания, проникнуть в него и остаться в нем, посещать его, обитать в этом мире, думать сосредоточенно и плодотворно, вызывать вдохновение глубоким, внимательным и неустанным созерцанием – вот то, что единственно необходимо. Я же – увы, слишком часто – пренебрегаю всем этим от лени, от рассеянности, от невнимания, а еще от странного страха дать себе волю. Если я справлюсь с этой робостью, мир – мой.
1892
5 февраля
С точки зрения темы, предмета изображения, пьеса и рассказ – одно. Форма у них, безусловно, разная, но подход один и тот же, то же отношение к миру. Вдумчивый, внимательный, целенаправленный, постоянный поиск будет той прочной сетью, которой ловится и тот и другой жанр.
16 марта
Рассказ о слуге, которого заподозрили в чем-то дурном, в том, в чем обычно подозревается в Лондоне прислуга: в чтении писем, дневников, в подглядывании, слежке. Ни в чем не повинный, не способный ни на что дурное слуга обвиняется в грешках, совершенных, как выясняется, его хозяином или хозяйкой[380].
27 декабря
Сказано в защиту молодого человека, которого обвиняют в эгоизме: «Он не себя любит – он любит свою молодость», или: «Это не себя, а свою молодость он любит. Его вины тут нет!» «Самое красивое слово в языке? – Молодость!»
1893
7 мая, отель «Националь», Люцерн
Язык театра, неотразимая драматургическая форма волнуют меня уже очень давно, однако у меня выдалось несколько свободных дней (не стану вдаваться в подробности, отчего так получилось, об этом обстоятельно говорится в другом месте), и мне бы хотелось обмакнуть перо в другие чернила – в священную влагу, что зовется прозой. В минуты горьких разочарований, тягот устрашающей театральной профессии более всего утешает мысль о том, что литература терпеливо ждет меня у дверей, и стоит мне только отодвинуть засов, как войдет изящная литературная форма, которая, что там ни говори, мне больше всего по душе и порывать с которой я вовсе не собираюсь. Я впустил ее, и опять потянулись счастливые часы, переживаю их вновь, кладу еще один камень в основу скромного литературного памятника, который дано мне было воздвигнуть. Размер прозаической вещи значения не имеет – нужно возделывать свой собственный сад. Писать много, писать безукоризненно – вот отдохновение, вот прибежище. Какая-то рукопись всегда должна быть, так сказать, про запас. Пусть хотя бы начало – мало-помалу повествование будет расти. Вот и в этих записях найдется никак не меньше полдюжины набросков. И я не говорю себе: надо их дописать; в этом нет необходимости – так досконально я их знаю, чувствую.
30 августа
Меня преследует желание излечиться от судорожной потуги все сжимать, сокращать до предела. Поневоле задаюсь вопросом, не создаю ли я себе тем самым излишних трудностей. Один Бог знает, как все мы дорожим сегодня краткостью, как высоко ценится сжатость. Но дело ведь не в краткости, а в весомости. Весомость, значимость – в наше время всё. Пытаться втиснуть ее в заранее посчитанное, мизерное число слов – дело зряшное, пустая трата времени. Есть превосходные примеры короткого романа – и прежде всего прелестный «Pierre et Jean»[381]. Октав Фейе[382] с присущим ему изяществом также весьма чувствителен к объему своих книг. Хочу взяться за что-то, что удалось бы написать за три месяца, – размером с «Pierre et Jean». Был бы рад, если б эта вещь и в других отношениях была похожа на роман Мопассана. Великий вопрос предмета изображения окутал меня непроницаемым мраком. Это же самое главное, самое главное. У меня есть в голове две-три вещи, но они насквозь ироничны, а сейчас мне нужна не ирония. Мне хочется написать что-то изысканное – сильное, крупномасштабное, человечески важное, где будут характеры, искренность, страсть; что-то по-настоящему драматическое. Хороши все жанры и темы, лишь бы они не были сверхчеловечны! У меня на уме две вещи, и надо бы здесь сказать о них подробнее. И тут мы возвращаемся к старому-престарому уроку – искусству размышления. Когда я вспоминаю этот урок, все вокруг словно бы освещается, я вновь ощущаю многообразие человеческих типов и ситуаций, вибрацию жизни. Здесь все страсти, все возможные человеческие комбинации. И, о счастье, еще ведь остается время для чтения! Страсть эта, впрочем, слишком сильна, чтобы о ней говорить, она скрыта за тяжкой, жадной тишиной…
1894
23 января
Plus je vais, plus je trouve[383], что единственное утешение, единственное прибежище, окончательное решение насущного вопроса жизни – в постоянной, плодотворной, сокровенной борьбе с конкретной идеей, темой, возможностями ее раскрытия, с выбором места повествования. Это – бальзам, избавление, спасительная надежда. Нет таких усилий для достижения этой цели, что были бы напрасными, нет уверенности, что цель была бы тщетной, что поражение не обернулось бы победой. <…>
17 февраля
Пару ночей назад мне пришла в голову мысль о молодом (судя по всему, молодом) человеке, который хочет признаться в какой-то тайной печали, беде, повинности – но некому.
17 апреля, Венеция, Каса Бьондетти
После стольких проволочек и неудач, сижу, наконец, здесь, в квартире на Гран-канале, в слабой надежде, что удастся опять взяться за работу. Последние шесть недель, две-три из которых перед отъездом из Лондона меня преследовало какое-то загадочное недомогание, были принесены мной в жертву ненасытному Молоху, потрачены на нескончаемые личные и общественные обязательства, на выслушивание чужих откровений о бессчетных злоключениях и невзгодах. Basta[384].
20 апреля
Сегодня утром явилась мне живая, дерзкая, откровенная во всей своей полноте человеческая комедия. Берись же за нее!
21 апреля, Каса Бьондетти
Взялся! Вчера утром немного писал; но тема, пусть она и хороша, почему-то мне не дается – потому, может, и не дается, что хороша. Пока никак не получается нужная мне здесь остраненность. Но – получится,