Шрифт:
Закладка:
Не знаю, что испытывают при совершении церковного обряда, но думаю, что редко какой жених при венчании бывает так взволнован, как я, слушая слова товарища Олейничака, который объявил, что партия считает нас мужем и женой и велит нам быть верными и преданными друг другу до конца.
Свадьба затянулась до утра, был пир, на какой мы только могли размахнуться с помощью Фейги; были песни и танцы, даже Олейничак танцевал, и вообще настроение было что надо, все чувствовали себя как дома, в своем кругу. Только под конец набежала маленькая тучка. Дело в том, что, пока Олейничак говорил речь, сочувствующий Ломпец успел выдуть всю водку, которую я приготовил для гостей, и потом он все приставал к Олейничаку, помнит ли тот, как Улинский молился и что это дало? «Ничего не дало, — рыдал Ломпец, — нет уже ни Улинского, ни «Труда». И так скорбел о гибели сапожничьей солидарности, что пришлось его уложить спать, как малого ребенка.
Тут я должен объяснить, что Улинский был старый сапожник, один из тех пятнадцати сапожников, которые основали во Влоцлавеке первый кооператив под названием «Труд». Они его основали сразу после получения Польшей независимости, и Улинский в день открытия сделал на куске картона надпись: «Да здравствует восьмичасовой рабочий день!», выставил ее в витрине, а потом встал на колени и, сложив руки, молился, благодарил бога за то, что ему довелось дожить до восьмичасового рабочего дня.
Примеру «Труда» последовали неорганизованные сапожники, и вскоре во всем городе рабочий день сократился вдвое.
Но капитал соображать умеет, и щупальца у него тоже есть. Как только молодых сапожников в двадцатом году взяли на фронт, так капитал тотчас же к старым подъехал и давай их соблазнять двойным заработком. Пусть, мол, только согласятся работать сверхурочно, тайком, не оглядываясь на лодырей. А когда те по дурости нарушили солидарность, все пошло по-прежнему: чем больше они работали, тем меньше зарабатывали. В мое время, например, влоцлавецкие сапожники, работая надомниками с женами и детьми не восемь, а дважды по восемь часов, никак не могли подняться выше двух восьмерок, то есть 88 злотых в месяц — иначе говоря, зарабатывали меньше, чем самый низкооплачиваемый рабочий, меньше, чем, например, на магистратских работах, где платили по три злотых в день.
А что касается женитьбы, то я все время недоумевал, откуда у меня такая жена, и был, как молодая мать, которая прямо поверить не может, что плоть от ее плоти, родившись, живет собственной жизнью и крепнет с каждым днем. И все еще кажется ей, что младенец в любую минуту может перестать дышать, поэтому даже ночью она встает и прислушивается.
Мое счастье дышало ровно, как река. Я был напоен им, как тополя Вислой. Однажды, расчувствовавшись, я вспомнил чудака Любибителя с его советами и подумал, не стоит ли воспользоваться ими? А поскольку Магда еще не спала и начала допытываться, почему я верчусь с боку на бок, я рассказал ей.
Жил в поселке Новый Двор один еврей, который оторвался от своих, занялся земледелием и омужичился совсем. Известно, что если неквалифицированный человек — то же самое можно сказать и о целом народе — дорвется до какого-нибудь непривычного для него дела, то он превращает его в чистую поэзию со священнодействием пополам. Вот и еврей тот так носился со своими корнеплодами, как у нас носятся с нашим отвоеванным Балтийским побережьем, и получил, в конце концов, прозвище Виноградный Любибитель. Первое — вроде как имя, ему дали потому, что он похвалялся, будто вырастит виноградную лозу и заведет виноградник в Новом Дворе под Варшавой. А второе — вроде как фамилия, потому что, малюя крупными буквами на своем заборе надпись, он ошибся и написал: «Огородник-любибитель продает овощи и цветы».
Магда, такая всегда жадная к жизни, хохотала до слез, слушая мой рассказ. «Это тоже сюжет, — сказала она, — но неужели ты только поэтому не мог заснуть?» Я ответил: «Нет, не только. Когда мы с Любибителем встретились, а встретились мы случайно, во время сплава, когда плоты остановились на ночь возле его огородов, он объяснял нам, в чем состоит искусство жить. Главное, мол, это умение брать и уходить; брать надо все с пылу, с жару, на голодный желудок, и уходить вовремя. Как с вечеринки в разгар веселья. Иначе уносишь с собой скуку вместо радости и в памяти остается этакая противная отрыжка».
«Вот я теперь переживаю, — признался я Магде, — вершину того, что могла дать мне жизнь, апогей. Никогда больше не повторится такое, нам может быть только хуже и грустнее, поэтому не лучше ли мне уйти, пока я тебе еще не наскучил?»
Магда обрушилась на меня за это безответственное, гурманское, как у Любибителя, отношение к жизни.
«Разве нас объединили развлечения или я для тебя развлечение? Мы любим друг друга и боремся вместе, вот что главное, об остальном не тревожься. Для остального времени не хватит, не успеем — наше счастье короткое, от тюрьмы до тюрьмы».
Действительно, так оно и было — любовь и борьба сливались у них воедино, одна питала другую, и друг без друга они были бы неполными.
В то время их очень занимал жекутский судебный процесс, к которому они приложили руку. Адвокат Клингер боролась как львица, но, увы, вырвать из рук правосудия ей удалось только Ясенчика и супругов Рабановских. Камык же и Есёновский получили по пять лет, совершенно ни за что, без всякой вины. О процессе писали в газетах, но явственнее всего его результаты ощущались в Жекуте — там все прямо кипели, особенно беднота, — Щенсный с Магдой убедились в этом, работая с молодежью.
Были еще и другие последствия этого дела, на сей раз у них дома. Магда вдруг впала в странную задумчивость, иногда просила даже, чтобы Щенсный оставил ее одну. А когда он спрашивал о причине ее грусти, Магда отвечала, как несмышленому мальчишке: «Ничего, милый, не обращай внимания, это хорошая грусть, нужная». Щенсный даже подумал, не ждет ли она ребенка, и уже решил про себя, что если родится мальчик, то они его назовут Франеком, а если девочка — Пелагеей. Между тем у Магды примерно через неделю родился рассказ под заглавием «Дымоходный бунт».
Вначале прочитали в своем кругу и, убедившись, что это не какая-нибудь писанина по три гроша за строку, а настоящая литература, послали в «Левар», «Бунт» напечатали всего с двумя белыми пятнами цензуры и с поощрительной заметкой от редакции, чему Щенсный был рад чрезвычайно, а Магда не очень, так как