Шрифт:
Закладка:
Только спустя годы Щенсный осознал, как мучительно Магда боролась с собой, чтобы не писать. Она любила литературу и боялась ее. Панически боялась поддаться своей страсти к писательству и давила в себе невысказанные слова, убивала их для того, чтобы они не убили в ней человека действия, борца. «Главное — борьба, — говорила она, — с беллетристикой успеется».
Но и тогда он не мог спокойно смотреть, как пропадает талант.
— Как же так, — спрашивал он, — человек, который дня прожить не может без книги, который тянет меня к свету за уши, а вернее, за нос — за мой нос удобно взяться и потянуть, когда я засыпаю за чтением, — такой человек не понимает, как необходимы хорошие пролетарские книги. «С беллетристикой успеется!»
Он усматривал в этом какое-то упрямство, левачество или мнимую удаль, во всяком случае — интеллигентское отклонение от здравого смысла; на этой почве у них происходили забавные перепалки (странно, что всерьез они не ссорились никогда — хотя и Магда была с характером, и Щенсный был человек отнюдь не из легких).
— Зачем мне писать для масс, если массы спят, — выговаривала ему Магда, — массы храпят, даже читая Жеромского!
— Магда, милая, пойми, — оправдывался Щенсный, — целый день я на ногах, у машин, шум, грохот, рехнуться можно. А сколько опилок в ушах, в горле! Пришел домой — тепло, тихо. Прижался к тебе, ты так хорошо читала, ну и убаюкала меня, как музыкой…
Сколько раз бывало, едва он задремлет — Магда хвать его за нос:
— Опять? Ну и наказание мне с тобой! Хуже ребенка, лопух лопухом!
И жалуется, что страшнее нет проклятия, чем собственного мужа учить.
Смех смехом, — признавался потом Щенсный, — но сколько со мной намучился мой молодежный работник, сколько труда вложил, описать невозможно. В ту пору я очень отставал в смысле умственного развития. Читал одну лишь партийную прессу — то, что нужно было узнать сейчас, сию минуту. На серьезный роман или тем более научную книгу меня не хватало; в моем уме зрело вредное убеждение, что раз у меня правильный классовый подход, то остальное — трын-трава!
Ну тут Магда взялась за него: ничего-то он не знает, ничего не понимает, ум у него дремучий, нетронутый, как целина, а ведь он может! А ведь от члена партии требуется… и так далее — в общем корчевала она эту целину под новую культуру.
— Что было делать? — вспоминает Щенсный, — я позволял воспитывать себя. Я готов был ради нее не только книги читать, но и лягушкой прыгать и на трубе играть!
Кроме жены, к самообразованию его понуждали сапожники. Районный комитет поручил ему работу с сапожниками — не исключено, что по наущению Магды, которая была членом комитета. Уже сельская молодежь ставила, бывало, Щенсного в тупик своими вопросами. Что же говорить о городских ребятах — это был народ пытливый, дотошный. Щенсному приходилось серьезно готовиться к каждой встрече с ними, а то они бы мигом уловили любую его ошибку или вранье; так он за год пристрастился к чтению и потом уж остался верен этой страсти.
В ту пору получилась история с Конецким, громкая и грязная история. Сапожники вдруг заметили, что кожа как бы ужалась. «Что за черт? — удивлялись они, — всегда хватало на все, а теперь не хватает».
Видя общее волнение, Щенсный, Ломпец и Ваврушко взяли тайком непочатую кожу, которую Замойский получил от Конецкого, и пошли на кожевенный завод, где у Ваврушко работали друзья. Те взяли на складе прибор, которым мерят кожу, проверили, и прибор показал тысячу дециметров вместо тысячи двухсот!
По ниточке распутали весь клубок. Оказалось, что Конецкий велел изготовить для себя дециметры больше стандарта, а поскольку это был клиент, каких мало, покупающий товар оптом, как минимум на пятьдесят тысяч злотых за один раз, то кожевенный завод, разумеется, пошел ему навстречу, накидывая всюду примерно одну пятую объема. Конецкий кожу раздал надомникам, а прибылью от этой махинации поделился с заводом.
Среди сапожников, когда это раскрылось, поднялось неописуемое возмущение. Миллионер! У него обувная фирма, банк, дома во Влоцлавеке и в Палестине. Мало того, что люди на него ишачат без передыху, что он жилы тянет из заготовщиков, подметочников, отдельщиков, что за работу иногда платит векселями и потом в своем же банке учитывает эти векселя, сдирая за это пять процентов, — так он еще и с кожей жульничает!
Замойский, в чьей мастерской начался весь этот шум, склонен был уладить дело миром, но остальные бригадиры накинулись на него: в суд, и никаких разговоров! По совету Щенсного составили жалобу и передали адвокату Клингер. Та взялась рьяно за дело, запахло скандальным процессом; тогда Конецкий приглашает к себе бригадиров, кипит от возмущения и обещает проучить этих жуликов с кожевенного, которые так его опозорили. Всучили нестандартную кожу! Он этого так не оставит, а пока он просит у бригадиров прощения и дает каждому триста злотых в качестве компенсации — зачем судиться? Давайте дружить по-прежнему.
Дал всем, кроме Замойского. Замойский испугался, что Конецкий не будет давать ему работы, и, чтобы его задобрить, выгнал того, кто первый промерил кожу, — Ломпеца выгнал из мастерской.
Тогда, надев свадебный костюм, Ломпец пошел к Конецкому. Он не попал бы к нему, но секретаршу в тот день заменяла Кахна, которую после коммерческих курсов и полугодовой бесплатной практики взяли в контору на «сапожничий» оклад, то есть на восемьдесят злотых в месяц. Ломпец держал себя так уверенно, что без труда убедил Кахну, будто ему назначено прийти в одиннадцать.
Конецкий был поражен, увидев перед собой Ломпеца. Он узнал его. «Ершистого сапожника» знали все.
— Кого я вижу? Пан Ломпец? Зачем пожаловали?
— Известно зачем. За работой.
— А я думал — за министерским портфелем. Только что была смена кабинета. Неужели вам ничего не предложили?
— Предлагали, но я им прямо сказал: нет уж, увольте, господа, в министры я не гожусь, я человек честный!
— Жаль, очень жаль. Для сапожника вы определенно слишком умны. Мне было бы, право, неловко заказывать такому интеллекту дамские туфли на деревянном каблуке по три злотых за пару!
Ломпец стал объяснять, что потерял из-за него работу у Замойского и поэтому пусть Конецкий дает ему заказы хотя бы на десять пар в неделю, могут быть простые, на среднем каблуке. Но Конецкий только рукой махнул:
— Хватит. Уходите.
И, подвязав салфетку, хотел было приступить к обеду, который ему подали в кабинет, так как он спешил на поезд.
— Минуточку, — сказал Ломпец, — вы у меня забрали мое, я беру ваше.
И, потянувшись через стол, взял