Шрифт:
Закладка:
Таблица 3. Стадии написания Части 8: апрель — конец июня 1877 года (датировки в таблице относятся к созданию автографа)
Хотя завершающий свой шедевр Толстой пристально и взволнованно следил за развитием событий, действие в главах Части 8, вобравших в себя злобу дня, четко соотносится не с годом написания, а с предыдущим — 1876-м. Писатель, по всей видимости, особо заботился о том, чтобы приметы панславистского общественного энтузиазма, еще не поддержанного открыто верховной властью, не были затемнены восприятием текста сквозь призму лишь чуть позднейшей, но уже существенно иной военно-политической обстановки. Так, если в черновых редакциях, вплоть до корректур, несколько раз встречается упоминание Болгарии/болгар, то до ОТ дошло лишь единственное употребление лексемы — всплывающее в реплике князя Щербацкого устойчивое выражение «болгарские ужасы»[1013]. Затушевка была сознательной — например, в раскрывающем воззрения Сергея Кознышева пассаже: «Резня единоверцев и братьев в Болгарии вызвала сочувствие к страдающим и негодование к притеснителям, и геройство борющихся за великое дело сербов и черногорцев вызвало сочувствие во всем народе <…>»[1014] — первые слова в конце концов заменяются расширительной формулировкой: «[р]езня единоверцев и братьев славян», — тогда как следующие далее наименования «сербы» и «черногорцы» не исчезают (647/8:1). Вместе с любопытной версией концовки спора Левина с Кознышевым (подробнее о ней пойдет речь ниже) не достигли ОТ и следующие отзвуки болгарской темы: «Было решено разумом, что защитить болгар было добро, и потому война и убийство уже не считалось злом, а оправдывалось. / <…> Теперь Левину хотелось сказать: за что же ты осуждаешь коммунистов и социалистов? Разве они не укажут злоупотреблений больше и хуже болгарской резни?»[1015]
Вообще говоря, упоминания Болгарии и болгар в авантексте Части 8 не были анахронизмом: жестокое подавление Турцией болгарского восстания в апреле 1876 года (те самые «болгарские ужасы», как в Европе стали называть произошедшее после выхода в том же году памфлета лидера английских либералов У. Гладстона «The Bulgarian Horrors and the Question of the East») имело в России значительный резонанс. Сторонники преимущественной поддержки болгар даже составили внутри панславистской среды особое меньшинство[1016]. Тем не менее в течение всего 1876 года в российском образованном обществе в целом безусловно доминировал интерес к событиям не на восточных, а на западных Балканах — а именно в Сербии и (в чуть меньшей степени) Черногории, куда на войну, ведшуюся этими фактически суверенными княжествами против Турции, ехали сотни и сотни добровольцев. Конечно, в некотором смысле уже и эта война, начавшаяся через два месяца после подавления восстания в населенных болгарами землях, оправдывалась стремлением «защитить болгар» (в числе других подвластных Порте славян-христиан), но в освещении задающих тон медиа это была прежде всего война Сербии, а не война за Болгарию[1017]. Можно сказать, что Часть 8 АК в ее окончательной редакции как бы дистиллирует характерный — «сербский» — колорит 1876 года (чему не мешают некоторые частные анахронизмы внутри этого отрезка времени[1018]).
Как и в конце 1876-го, когда дорабатывалось окончание Части 5 с Карениным как духовным учеником графини Лидии Ивановны, так и в ходе работы над последними тремя частями романа в 1877 году Толстой усматривал один из истоков панславистской горячки в политическом влиянии горстки экзальтированных патрициев и особенно патрицианок. Тема фальшивого коллективного воодушевления и умствующей спиритуальности претерпела примечательную эволюцию сквозь серию черновых редакций, удерживая при этом во взаимодействии два разных плана текста — мировоззренческую телеологию произведения и претендующий на журналистскую детальность актуальный репортаж. Челнок писательского воображения, соединяющий мельчайшие нюансы мимесиса и воспаряющие дискурсивные обобщения, снует в заключительной части АК особенно быстро.
Первое прямое, пусть и мимолетное, упоминание об общественном увлечении славянским вопросом возникает уже в конце Части 6, под занавес сцен дворянских выборов[1019] и празднования победы поддержанного Вронским либерального кандидата в губернские предводители Неведовского:
В конце обеда стало еще веселее. Губернатор просил Вронского ехать в концерт в пользу братии, который устраивала его жена, желающая с ним познакомиться.
— Там будет бал, и ты увидишь нашу красавицу. В самом деле замечательно (558/6:31).
Концерт организуется губернаторшей, среди гостей ожидается, видимо, губернская львица — и все это является предметом игривых светских пересудов. В чью же именно пользу будут делаться пожертвования? Хотя написание подчеркнутого самим автором слова в черновых редакциях — и в исходном автографе, и в снятой с него С. А. Толстой наборной копии[1020] — не позволяет настаивать на ревизии его прочтения как собирательного существительного «братiя» в родительном падеже, все-таки можно предположить, что Толстой изначально имел в виду не его, а устаревшую форму множественного числа слова «брат» в родительном/винительном падеже: «братiй»[1021]. Именно таким, нарочито архаичным: «братiй славянъ» — было тогдашнее расхожее наименование, в особенности в националистически настроенной прессе, единоверцев и единоплеменников, восставших против турецкого господства[1022]. В заключительной части романа, как мы еще увидим, эту фразеологию привычно употребляет ставший панславистом Кознышев: «Народ услыхал о страданиях своих братий и заговорил» (675/8:15). Собственно, и слово «братия» в значении общины, содружества могло служить вариантом этого идеологизированного, с религиозным оттенком нарицания (хотя примеров его устойчивого употребления в политической риторике тех лет мне не встречалось). Концерт же под эгидой супруги губернатора — деталь значимая: благотворительные развлекательные мероприятия со сборами в пользу «братий» были одной из главных форм участия светских дам в панславистском движении[1023]. Графическая эмфаза слова в передаче диалога Вронского с губернатором указывает на, возможно, ироническое цитирование последним газетного клише[1024].
К той же особой дамской моде на славян отсылает и несколько ранее произведенная детализация портрета Лидии Ивановны: до Каренина она была платонически влюблена, в числе прочих, «в трех славян», среди которых был сам «Ристич-Куджицкий» — более чем прозрачная аллюзия на видного сербского политика, сторонника войны с Турцией