Шрифт:
Закладка:
После этой арии хор за сценой исполняет 104-й псалом в оригинале. Этот текст на древнееврейском поразительно схож с «Гимном солнцу». Мы проецировали на стены театрального зала английский или немецкий перевод псалма. Точно так же я поступал с текстами на санскрите, которые звучат в «Сатьяграхе».
Своим звучанием музыка «Эхнатона» обязана самому неожиданному обстоятельству. Оперу заказал Штуттгартский оперный театр, но мы не знали, что нам придется работать в период, когда в театре затеян капитальный ремонт. Деннис Дэвис позвонил мне и сообщил:
— Послушай, мы не можем работать в оперном театре, но мы поставим твою оперу, не волнуйся.
— И где мы ее поставим?
— В Шпильгаузе. Но ты должен приехать и посмотреть Шпильгауз, он же не очень большой.
Я поехал в Штуттгарт, и мы попросили показать нам Шпильгауз. Вошли и обнаружили: оркестровая яма — совсем маленькая.
— Что будешь делать? — спросил Деннис.
Время от времени меня осеняют удачные мысли. Сам не знаю, откуда они берутся.
— Избавлюсь от скрипок, — сказал я.
За счет скрипок оркестр сократился наполовину. Это был уже совсем другой оркестр, где самым высоким струнным инструментом был альт. Альты стали «первыми», виолончели — «вторыми», а контрабасы — виолончелями. Оркестровка стала очень «темной» и насыщенной. Сформировав эту фактуру, я выбрал ее в качестве звучания для вступления, а чтобы немножко «осветлить» ее, ввел двух ударников, сидевших по обе стороны сцены, потому что подумал: «Чего-то темновато. Надо сделать поживее». Когда ударники заняли свои места и добавились хор и солисты, звучание «Эхнатона» приобрело окончательный колорит.
Если бы в театре не проводился ремонт, у меня был бы полностью укомплектованный оркестр со скрипками, и «Эхнатон» не обрел бы свое уникальное звучание. И еще один момент: партию «Эхнатона» должен был петь контртенор — высокий мужской голос. Свою первую ноту он берет только в третьей сцене первого акта, и, когда он наконец-то открывает рот, когда публика его слышит, звучит фактически меццо-сопрано. Мне хотелось, чтобы в тот момент публика подумала: «О господи, это же псих какой-то!»
К 1984 году трилогия «Эйнштейн» — «Сатьяграха» — «Эхнатон» была закончена, а в 1986 году поставлена как единый цикл в Штуттгартском оперном театре. Итак, в начале 80-х я, в сущности, начал существование в качестве оперного композитора, и с тех пор сочинение опер сделалось привычным элементом моей работы год за годом. В тот период я стал практиковать еще один подход, призванный спасти жизнь моих новых произведений и даже облегчить их судьбу. Как только очередная опера была готова, я делал в один год две ее разные постановки. Я подметил, причем не только на примере собственных произведений, что о качестве новой оперы трудно или даже невозможно судить, абстрагировавшись от качества ее первой постановки. Собственно, качество оперы и качество постановки — совсем не одно и то же. Можно блестяще поставить средненькую оперу и наоборот. Потому-то иногда проходят десятки лет, прежде чем опера будет оценена по достоинству. Я нашел свой выход — ставить новую оперу в двух местах примерно одновременно или хотя бы в тот же сезон. Я не рассчитывал, что одни и те же зрители посмотрят обе постановки. Но как минимум это удваивало шансы на успешную «премьеру» и, возможно, позволяло взглянуть на оперу под выигрышным для нее углом.
И все же неожиданности порой случаются. В 1980-м были две удачные постановки «Сатьяграхи». Одна — в Роттердаме, ее ставил Давид Паунтни, а дирижировал Брюс Ферден, вторая — в Штуттгарте, с режиссером Ахимом Фрайером и дирижером Деннисом Расселлом Дэвисом. Лишь немногие зрители посмотрели обе постановки, но я-то посмотрел, и для меня это стало важным уроком. Я начал сознавать, до какой степени «переменные величины» спектакля — работа художника и режиссера, подбор состава, манера исполнения вокалистов — могут оказать решающее влияние на постановку. Хотя само по себе это знание не обеспечивает успех. Судьба «Эхнатона», например, была крайне переменчива. Начать хоть с постановки Дэвида Фримена, на которой художником был Боб Исраэль: в Хьюстоне ее приняли хорошо, в Нью-Йорке большинство сочло, что это провал, зато в Лондоне ее расхвалили как чрезвычайно удачную. «Эхнатон» остался в памяти английских любителей оперы как большой успех, а в памяти американских — как полная катастрофа.
Вот что я знаю о свеженаписанных операх. Для композитора несколько постановок — единственный способ подстраховаться. Естественно, партитура (в том числе либретто) должна быть сильной. Затем подключаются такие факторы, как режиссура, работа художника, подбор состава, качество исполнения и работа дирижера. При этом «переменных величин» так много, что результаты могут различаться кардинально. Однако если произведение продержится на сцене, допустим, десять лет (а многие оперы не доживают до столь «почтенного возраста»), на третьей или четвертой постановке у зрителя, возможно, начнут складываться какие-то представления о качестве и значимости произведения. Если вдумчиво проанализировать этот процесс, то в истории оперы так происходило всегда. Возьмем «Кармен», или «Мадам Баттерфляй», или даже «Порги и Бесс»: поначалу их судьба висела на волоске. А позднее — тысячи постановок. Вот что происходило: в определенный момент, когда набиралось очень большое количество постановок, опера как таковая обособлялась от них, начинала жить собственной жизнью. Теперь она превращалась в нечто типа платоновской идеи — казалось, она может существовать сама по себе. Разумеется, это тоже иллюзия, но иллюзия, которая овладела умами и, соответственно, сделалась общим убеждением. Сомневаюсь, что хоть один композитор дотянул до этого момента. Возможное исключение — Верди, который прожил очень длинную жизнь.
В годы работы над «Сатьяграхой» и «Эхнатоном» я стал читать Дорис Лессинг — начал с ее первого романа «Трава поет», взялся за «Золотую тетрадь». А потом прочел все пять томов цикла «Дети насилия», закончил на «Городе с четырьмя воротами». Когда начали выходить романы из