Шрифт:
Закладка:
Беседы у нас проходили самые разнообразные. О том, что творилось в стране, Анна Васильевна отзывалась очень сдержанно, но в такой сдержанности чувствовалась спокойная ирония думающего и много претерпевшего человека.
– Ассиро-вавилонская монархия, – как-то определила она сталинский режим.
Мне хотелось убедиться, правда ли то, что сообщили о ней огородницы. Спросить прямиком, в лоб, было неудобно. При ближайшей встрече с Анной Васильевной я, будто случайно, завел речь о Колчаке, сказав, что перед войной собирался писать о нем роман.
– А в каком духе вы собирались писать? – спросила она, не поднимая глаз, сразу насторожилась, я заметил. Учитывая, кто моя собеседница, и подбирая выражения, я осторожно высказал собственное мнение об этой исторической фигуре. Мне вспомнились рассказы очевидцев о вспышках бешеного гнева адмирала, когда он бил о пол стакан, ломал карандаши.
– Кажется, у него был вспыльчивый характер?
Анна Васильевна улыбнулась в ответ. На сухом, бронзовом от степного солнца, обветренном лице легло мягкое задумчивое выражение – вспоминала.
– Да, он был горяч, – сказала она.
Последние сомнения, какие были, исчезли. Передо мной был живой и трагический кусок русской истории.
27
Она была не только изобретательной художницей, о чем речь впереди. Она была поэтессой. Мне хочется привести некоторые ее стихи, написанные в тюрьмах и лагерях.
И опять белесая ширь
Расстилается предо мной:
Казахстанский пустынный мир,
Огражденный незримой стеной.
На родной моей стороне
Все деревья теперь в цвету.
Здесь не радо сердце весне,
Что мы знаем, что видим тут?
Притаилась сопок гряда,
И в морщинах снега залегли…
Неужели мы никогда
Не уйдем из этой земли?
1940 год
Вот стихи, посвященные ее мужу:
Ты ласковым стал мне сниться,
Веселым, как в лучшие дни…
Любви золотые страницы
Листают легкие сны.
Конца ли это виденье,
Иль ты зовешь – не пойму…
Спасибо, что ты хоть тенью
Приходишь ко мне в тюрьму.
1939 год
Антигона
Так глубоко ты в сердце врезан мне,
Что даже время потеряло силу,
Что четверть века из своей могилы
Живьем ты мне являешься во сне,
Любовь моя!
И у подножья склона,
И в сумерках – все не могу забыть,
Что в этот страшный мир,
Как Антигона,
Пришла не ненавидеть, но любить.
1946 год
Вот ее стихи, посвященные сыну28, судьба которого ей была неизвестна:
За годами идут года,
Предназначенные судьбой.
Я не знаю, где и когда,
Но я все-таки встречусь с тобой!
Лишь боюсь – в этот сладкий час
(Жду его наяву и во сне),
Я боюсь твоих синих глаз:
Что прочту я в их глубине?
Ох, как страшно будет прочесть
Про скитанья в чужом краю,
Про твою оскорбленную честь
И про юную гордость твою.
Где твой громкий ребячий смех?
Все мне снится: в глухом лесу
Люди топчут глубокий снег
И тяжелые бревна несут.
И в свинцовой дымке утра,
Сквозь покров уходящей мглы
От багрового блеска костра
Розовеют сосен стволы.
Ты идешь, и упорный взгляд
Устремлен на снег и огни…
На плечах – арестантский бушлат,
За плечами – черные дни.
А за днями идут года,
Нам отмеренные судьбой…
Я не знаю – где и когда —
Но я все-таки встречусь с тобой!
1940 год
Нет, не дождалась Анна Васильевна от пропавшего сына весточки.
А вот ее стихи о Сталине.
Передо мной, не в маршальском мундире,
Каким для всех запечатлен навек,
А в чем-нибудь помягче и пошире
По вечерам, один в своей квартире,
Такой усталый старый человек.
Весь день он был натянут, как струна,
И каждый шаг ему давался с боем,
И вот теперь настала тишина,
Но нет ему отрады и покоя.
Походит он, из тайников стола
Достанет сверток, с рамками рентгена,
И смотрит, как на них густеет мгла
В растущих пятнах гибельного тлена.
И знает, что ничем нельзя помочь —
Ни золотом, ни знанием, ни славой —
Что он совсем один с своей державой
И что идет ему навстречу ночь.
Это написано в 1947 году, в пору наибольшей славы и наибольшего могущества диктатора.
28
Меня сняли с огородов и поставили в ночные сторожа движка, приводившего в действие насос, который по длинным желобам гнал воду из пруда на бурминские огороды. Скрытый от глаз глиняными стенками, но лишенный навеса, стоял движок на берегу пруда, за женским бараком. Рядом находилась низенькая башенка газогенераторной печи. Груда подернутых сизым пеплом горячих углей перед печью сделалась источником моего благополучия, к сожалению, кратковременного.
Я сидел под газогенераторной башенкой как жрец – хранитель вечного огня. Из барка спешили ко мне женщины с посудинами.
– Можно?
– Пожалуйста.
Одной требовалось сварить нехитрый супчик, другой – кашку из полученной в посылке из дому крупы, третьей – спечь уворованную на работе картошку или сахарную свеклу. Принесенное зарывалось в горячие угли – шипело, булькало, пеклось, варилось. Благодарность за мою любезность выражалась ложкой супа или каши, печеной картофелиной и уж во всяком случае махоркой на завертку.
Спускалась многозвездная прохладная ночь, и я безмятежно засыпал, прислоняясь спиной к приятно теплой печи. На рассвете, когда крайний край неба хрустально зеленел и начинали проступать из мглы контуры строений на том берегу, меня будили ночевавшие на пруду надзирательские гуси. Просыпались и принимались громко переговариваться. «Га-га-га», – летело над водой.
Потом слышались размеренные стонущие удары о железную рельсу, подвешенную к столбу среди площади. То мой друг Петр Иванович, старичок-дневальный из соседнего мужского барака, объявлял Бурме подъем на работу. Дежурство кончалось, я забирал котелок и, поеживаясь от утреннего холодка, плелся в столовую завтракать.
Беспечальное житие у груды горячего шлака омрачилось однажды пропажей моей военной