Шрифт:
Закладка:
– О нет! – бодро отвечал доктор. – Немного работал, немного отдыхал. Товарищи помогали мне, работали, а я стоял и курил. Мне давали табак… Ничего!
Не думаю, чтобы в лагере кто-нибудь взвалил на свои плечи чужую работу.
Вскоре я навсегда распрощался с Катценштейном, который попал в какой-то дальний этап. Несколько месяцев спустя – был уже конец сорок четвертого года – я получил от него письмо. Доктор писал, что находится на Дальнем Востоке, в одном из тамошних лагерей, работает врачом и очень доволен своим положением. У него отдельная кабинка и собственная тарелка – тарелка, а не котелок. (Написал «талерка».)
«Вы знаете, я не люблю газетных фраз, – писал он дальше. – Но я искренне восхищен действиями Красной армии».
Так немецкий шпион писал антисоветчику.
Это было первое и последнее письмо от доктора Катценштейна. Дальнейшая его судьба мне неизвестна. Хочу надеяться, что не пришлось ему полностью отсидеть все пятнадцать своих лет, что дождался он признания своей невиновности и остаток жизни прожил человеком, ничем не запятнанным.
Теперь почти все время пребывал я в лежачем положении и покидал койку лишь по необходимости. Внутри полустационар напоминал жесткий купированный вагон, лишенный разделявших отдельные купе стенок. Такая система нар называлась «вагонка». Двухъярусные вагонки тянулись в несколько рядов. Барак не отапливался даже зимой, но благодаря множеству находившихся здесь людей, а также благодаря тому, что я устроился наверху, под низким бугорчатым беленым потолком, и спал, не раздеваясь, было сравнительно тепло. Никто не раздевался. Люди лежали под грязными тканьевыми или байковыми одеялами в своих грязных, рваных, засаленных телогрейках и стеганых штанах, в теплых шапках, натянутых на стриженые головы. Снимали только бутсы. Постельного белья не существовало – лежали на грязных дерюжных матрацах, неизвестно чем набитых, под головой – грязные, жесткие, шуршащие соломой подушки. Однако вши не водились – за этим следили. Раз в десять дней всех гнали мыться. Длинная вереница доходяг, с головой закутанных в свои одеяла, медленно брела среди снегов в баню, находившуюся за зоной. Унылое было зрелище. Нас сопровождал не конвоир с винтовкой, а безоружный надзиратель. Побега опасаться не приходилось, люди едва таскали ноги.
Раздевались, мылись – выставка живых, обтянутых кожей скелетов. Иногда нам выдавали по крошечному кусочку темного, немылкого мыла, но чаще мы обходились без него. Мыло годилось самим банщикам для всякого рода коммерчески-продовольственных операций. Белье и принесенные с собой одеяла сдавались в раскаленную дезкамеру. После такого мытья мы получали наше грязное белье из прожарки обратно – оно было горячее, смуглое и почему-то пахло печеным хлебом, – натягивали на свои кости и плелись обратно в зону. Смены белья не знали, носили белье до тех пор, пока оно совсем не истлевало от прожарок.
Приближаясь с каждым днем к смерти, мы жили кротко и тихо, без обычных в лагере ссор, перебранок и драк, больше лежа, чем сидя, мирно беседовали между собой слабыми голосами и оживлялись только утром, в обед и вечером, когда раздавали нам горячую пищу. Питание было больничное, знакомое мне по карабасскому стационару, кроме того, время от времени давали пить кисленькие, похожие на квасок, разведенные на воде дрожжи.
Иногда по бараку, молча и внимательно всех оглядывая, проходил начальник санчасти, хмурый человек в защитного цвета фуражке.
Рядом со мною лежал Чиж, польский еврей, инженер-химик. Я видел его главным образом в профиль, и этот тонкий, чуть горбоносый, прозрачный профиль в лагерной шапке со спущенными всегда наушниками, точно в шлеме, напоминал мне бесплотных средневековых воинов, каких изображали художники-прерафаэлиты.
Судьба моего соседа – одна из любопытнейших среди причудливых лагерных судеб.
Жил и работал инженер-химик Чиж в Польше, вырос он в состоятельной буржуазной семье. Когда на бывших польских землях, Западной Украины и Западной Белоруссии, отошедших к России, стали устанавливаться советские порядки, Чиж решил бежать в соседнюю с его местами буржуазную тогда Румынию. Новые порядки, принесенные Красной армией, не были ему по душе. Однако его постигла неудача: на польско-румынской границе поймали наши пограничники. Допрос. Чиж заявил, что по национальности он румын, живет в Румынии, в таком-то приграничном городке-местечке. Как попал сюда? Шел по делам и на советскую сторону попал совершенно случайно, сбившись с дороги в ночной темноте. Проверки он не боялся – румынским хорошо владел. Вообще-то у него были исключительные лингвистические способности. Знал Чиж двенадцать европейских языков, живых и мертвых, начиная с латыни.
Дело как будто шло уже к благополучной развязке, но тут, на грех, взгляд допрашивавшего его лейтенанта случайно упал на ботинки инженера.
– Так, говорите, вы румын?
– Румын.
– Каким же образом попала в Румынию обувь советского производства?
Новые, недавно купленные в магазине ботинки погубили Чижа. Конечно, ему был пришит шпионаж.
В Карлаг инженера привезли с заполярной Воркуты, где он работал в угольных шахтах.
– Но я не работал, – рассказывал Чиж, лежа бок о бок. – Я сказал: «Меня привезли сюда не работать, а исправлять. Ну вот и исправляйте меня». – Слабый его голос с сильным польским акцентом дышал тихой иронией.
Иногда осторожно, цепляясь хилыми руками, сползал он со своей койки вниз и брел по узкому проходу между вагонками – сутулясь, с замедленными движениями, весь угасший. Наверно, таким же выглядел и я со стороны.
Не раз приходилось мне наблюдать это полное спокойной иронии отношение иностранцев-заключенных к тому, что творилось вокруг и что делали с ними самими. Казалось, они смотрят на окружающую советскую действительность сверху вниз, глазами европейского путешественника, попавшего к дикарям. Они считали себя выше ее.
Помню, как-то в осенний холодный день стоял я на дворе зоны. Рядом со мной остановились несколько немецких солдат в своей форме, такой знакомой по фронту. Пленные немцы и японцы, случалось, попадали и в лагеря обычного типа по обвинению в саботаже или хулиганстве, как квалифицировалась их вина.
Стояли кучкой немцы, наблюдали жизнь зоны. Мрачная, безотрадная была картина. Серое, с нависшими дождевыми тучами небо, серая, залитая лужами, жидкая грязь под ногами, низенькие облезлые бараки, бесцельно стоящие группами там и тут либо лениво слоняющиеся из угла в угол серые понурые оборванцы с котелками в руках… Поодаль – вышки со скучающими часовыми, тройная проволочная ограда…
Высокий немец с умным лицом глядел-глядел вот так – насунуто серое кепи с большим козырьком, руки в карманах зеленоватой шинели. И вдруг тихо, но явственно – мне было слышно – проговорил, видно, в ответ на свои мысли:
– Парадиз!
Убийственным сарказмом пахнýло на меня.
«Парадиз» означало рай. Социалистический рай.
Недалеко от моего места в