Шрифт:
Закладка:
– Ни-че-го, – процедила сквозь зубы Исакова, когда выслушала, но, странное дело, сразу же после того тон ее разговора со мной стал сухим.
Больше она в гости не приглашала.
Мало того, отношение заведующей ко мне после того круто изменилось: то и дело я начал получать от нее замечания, часто совершенно несправедливые. Создавалось впечатление, что соглядатаи и наушники, которых всегда много, а в лагере в особенности, очевидно, по распоряжению самой Исаковой, следят за каждым моим шагом и доносят ей. Хотя в кабину к ней стал теперь захаживать недавно присланный на огороды мужественный туркмен с черными усами, несомненно более, чем я, подвластный ее чарам, заведующая продолжала преследовать и травить меня. Кончилось все это чем-то вроде общественного суда.
Огурцы начали созревать, и я как-то украдкой сорвал с грядки парочку юных зеленых огурчиков. Холуи Исаковой заметили, донесли ей, и она устроила общее собрание рабочих огорода, где выступила с обвинительной речью против преступника, посягнувшего на социалистическую собственность. Речь была громовая. Меня стыдили и срамили при всем честном народе, меня клеймили…
Прошло, как писали в старинных романах, много лет.
Восстанавливая после реабилитации писательские свои права, пришел я в библиографический кабинет при нашем Союзе, чтобы получить нужную справку о печатных моих трудах. Выдали отбитый на машинке довольно длинный список и направили к заведующей библиографическим кабинетом на подпись. Вошел в другую комнату. За письменным столом сидела подтянутая, со вкусом одетая, изящная пожилая дама, со следами, как выражались те же романы, былой красоты, с красивой серебряной прядью в темных волосах. Что-то знакомое было в моложавом ее лице.
– Вы в каком лагере были? – спросила она после того, как я объяснил, почему мне нужна подпись, и передал ей список. Она смотрела на меня широко раскрытыми, вспоминающими, узнающими глазами. «Он или не он?» – прочел я в ее взгляде. Сильно, наверное, изменился я за семнадцать лет.
– В Карлаге, – сказал я.
– Я тоже была в Карлаге, – проговорила она медленно, не спуская с меня все того же пристального взгляда. Теперь она меня признала, я видел. И, вероятно, ждала, что сейчас произойдет сцена взаимного узнавания с приятными улыбками и задушевными словами. Трогательная встреча людей, совместно переживших когда-то тяжелые времена.
Но я не пожелал ее узнать. Вспомнились бурминские огороды, вспомнился общественный суд надо мной. Я в первый раз видел эту представительную пожилую даму.
– Всего хорошего! – сказал я безразличным тоном, когда она поставила на бумаге свою подпись, взял список, повернулся и вышел из библиографического кабинета.
Больше мы не встречались. Убежден: реабилитированная Зоя Исакова, вдова писателя Ивана Касаткина, поняла, что я не захотел ее узнать.
Касаткин тоже был реабилитирован. Посмертно.
25
Великое дело доброта человеческая. По-настоящему понял я это только в тюрьме и лагере. Немало попадалось мне добрых людей.
Но особенно сильно озаряли душу, точно вспышки яркого и теплого света, случаи совершенно неожиданного проявления человеческого участия со стороны тех, от кого меньше всего можно было этого ожидать. А такие случаи иногда бывали. Я испытал их на себе, и мне очень хочется рассказать о них.
В Белгороде, когда меня одного везли из полевой тюрьмы на вокзал, машина задержалась на десяток минут перед убогим, прифронтовым, военного времени рынком. Что-то понадобилось купить водителю, он вылез и пошел туда. Я с конвоиром остался сидеть в кузове грузовика. Показался возвращающийся с рынка высокий сержант – начальник тюрьмы, к которому водили меня, когда я объявил голодовку. Заметив нас, направился к машине.
– Уезжаете? – просто, совсем не по-казенному спросил он меня, подойдя к грузовику.
– Уезжаю, гражданин начальник.
– Ну, счастливо. Вот вам на дорогу. – И я, не веря глазам, увидел, что начальник тюрьмы протягивает мне два свежих огурца из купленных только что на рынке.
– Дайте кисет.
Отсыпал мне в пустой кисет полпачки махорки, тоже, наверное, купленной. И пошел своим путем, не оглядываясь, оставив меня, пораженного, сидеть в машине с неожиданными дарами. От кого? От начальника полевой тюрьмы… Видно, понимал, что я ни в чем не повинный, случайно попавший за решетку человек. И, понимая это, выразил мне, спасибо ему, тайное свое сочувствие.
А вот другой, еще более разительный случай.
Среди конвоиров в Белгородской тюрьме особенно выделялся своей грубостью один автоматчик, молодой, вертлявый, длинноносый. Он не упускал случая прикрикнуть на арестованного, обругать, даже толкнуть в спину, часто без всякого повода. Особое рвение, я заметил, проявлялось в те моменты, когда это могло видеть начальство.
И вот эту собаку и назначили, как на грех, вместе с двумя другими автоматчиками везти меня в Москву. «Веселенькая предстоит дорога, – мелькнула тревожная мысль. – Уж он поиздевается надо мной всласть».
Однако, вопреки ожиданиям, вертлявый автоматчик не только в дороге не измывался, но, по-видимому, просто не обращал на меня внимания. Я был только этому рад.
На какой-то промежуточной станции высадились в ожидании пересадки. Был солнечный, жаркий, летний день. Двое моих конвоиров с капитаном пошли в город обедать, а я остался под охраной третьего, пожилого стрелка сидеть голодным на станции. Сидел под полуобвалившейся стеной полуразрушенного бомбежкой вокзала, глядел на непрерывно снующих вокруг, навьюченных мешками, озабоченных, серых путешествующих и думал невеселую думу… Ох невеселую!
Вдали показался возвращающийся из столовой длинноногий автоматчик. Тот самый. Шел один, без товарищей.
– Ступай обедать! – сказал он моему конвоиру, заступая на его место. Пожилой стрелок, передав ему меня, скрылся среди развалин и груд щебня. Мы остались одни. Внезапно я увидел в руках моего нового конвоира пайку хлеба – она появилась из-за пазухи.
– На! – сказал вертлявый автоматчик, подавая мне большой кусок черного хлеба.
Он, ругатель и грубиян, оказывается, направляясь обедать, думал обо мне. Специально для меня он раздобыл целую пайку, пронес украдкой и передал мне, когда никто не видел. Он, которого мы считали цепной собакой.
Даже в страшной Лефортовской тюрьме неожиданно и тепло блеснула искра человеческого сочувствия.
Дежурные надзиратели, вертухаи, как зовут их заключенные, то и дело менялись, но одного из них, огненно-рыжего парня, мы заприметили. И вот раз, после обеда, неожиданно открылась кормушка, и в квадратном оконце появилась широкая румяная физиономия Рыжего. Поманил меня пальцем. Я подошел к двери, несколько недоумевая, почему меня подзывают таким необычным способом. Большая миска горячих щей чудодейственно возникла на