Шрифт:
Закладка:
– Это вам за хорошее поведение, – пояснил Рыжий. И вновь захлопнулась кормушка.
Не знаю уж, чем мое поведение отличалось от поведения моих сокамерников, все мы вели себя смиренно. Просто, подозреваю, парень заметил, что вид у меня более истощенный, чем у других.
Есть в «Войне и мире» замечательное по тонкому социально-психологическому анализу место. Пьер Безухов в плену. Он убеждается, что французы такие же люди, как и он, что у них устанавливаются с русскими пленными простые, даже дружеские отношения, чисто человеческие. Французский капрал, покуривая трубочку, по-приятельски болтает с ним, какой-то солдат заказывает Платону Каратаеву сапоги. Но вот отдан приказ выступать в поход, прозвучала команда, загремели барабаны – и разом смахнуло все человеческое. Начала действовать машина тупого подчинения, и каждый французский солдат превратился в частицу этой огромной слепой бездушной машины, расплющивающей все, что под нее попало.
Так и тут было.
26
Необходимейшей и постоянной принадлежностью лагерного аборигена, с которой он никогда не расставался, был котелок. Вообще какая-нибудь посудина, иногда вида самого прихотливого. Но среди всевозможных котелков, консервных банок с проволочными дужками, металлических или глиняных мисок, часто разбитых и скрепленных кусочками жести, самой оригинальной посудиной была, несомненно, моя. Не помню уж, каким образом удалось мне ее раздобыть. Был это рукомойник. Подающийся под ударами ладони медный сосок у него вынули, дырку заделали, сверху прикрепили проволочную дужку – чем не котелок?
Первое время я ходил в столовую с этой чудовищной посудиной и из нее хлебал баланду. Потом завел знакомство с заведующим здешней ремонтной мастерской, взял у него, вспомнив журналистский свой опыт, обстоятельное интервью, написал статейку и отослал ее в До́линку, административный центр Карлага. Там печаталась газетка для местного пользования.
В качестве гонорара я получил от зава мастерской специально для меня сооруженный роскошный, вызывающий у всех зависть котелок из пуленепробиваемого железа, с крышкой и с вставляемым сверху отделением для «второго». Этот агрегат, емкостью литра в полтора, прослужил мне верой и правдой много лет, пока не проржавел насквозь.
С Анной Васильевной27 я познакомился в столовой. Через кухонное окошечко, у которого нетерпеливо теснилась очередь, я получил в свой умывальник черпак синей похлебки – из здешнего черного ячменя – и стал искать глазами свободное место за столом. Сколоченный из голых досок, длинный, грязный, залитый супными лужицами стол весь был занят тесно сидящими обедающими лагерниками.
– Тут свободное место. Пожалуйста, садитесь, – услышал приятный женский, несомненно интеллигентный голос. Приветливо улыбаясь, глядела на меня из-за стола сухощавая женщина, уже в годах, с умным, каленым от загара лицом. Седые волосы повязаны, на манер чалмы, вылинявшей голубой тряпицей. Рваная мужская телогрейка, ветхая юбчонка. Я уселся рядом с незнакомкой на лавке, на оказавшееся свободным место и принялся за еду. Обедали и перебрасывались малозначащими словами. В том, как говорила и держалась моя соседка, в самой интонации речи чувствовалось старое, ничем не истребимое воспитание. Эти манеры женщины из общества, из культурной дореволюционной среды резко и странно контрастировали с лохмотьями, в которые она была одета, со всей обстановкой грязной и нищей лагерной столовки, наполненной голодными, обозленными, рычащими друг на друга оборванцами.
Кончив обедать, она так же приветливо простилась со мной, поднялась и пошла широким мужским шагом, шаркая громадными разбитыми бутсами, с котелком в руке.
Анна Васильевна работала на огородах, где меня к тому времени определили в сторожа. Не раз мы с ней встречались. Начались беседы о лагерных порядках, о Москве, которую она хорошо знала, о литературе. Часто вместе обедали. Я нашел в ней интересную, высококультурную собеседницу, с юмором, острую на язык, с умом иронического склада.
– А знаете, кто такая Анна Васильевна? – как-то спросила меня с лукавой улыбкой одна из знакомых огородниц.
– Кто?
– Жена Колчака28.
Я поглядел непонимающими глазами.
– Какого Колчака?
– Того самого.
– Адмирала Колчака?
– Да.
В свое время я собирался написать роман, одним из персонажей которого должен был стать адмирал Колчак, среди белых военачальников самая интересная фигура, и, знакомясь с материалами, узнал из воспоминаний эмигрантов романтическую историю Анны Васильевны Книппер-Тимиревой.
Молодая, когда-то очень красивая женщина (мне довелось видеть ее фотокарточку в молодости), она стала женой Колчака накануне революции, бросив первого своего мужа, морского офицера. Адмирал в то время был командующим Черноморским флотом. Летом бурного семнадцатого года, поссорившись с Керенским, Колчак уехал в Америку. Американцы пригласили его как прославленного специалиста по минному делу, закупорившему во время войны выход турецкому флоту из Босфора. Через год адмирал появился в белой, захваченной чехословаками Сибири уже в качестве верховного правителя государства Российского.
Правителем, как известно, он оказался бездарным и потому недолговечным. Зимой двадцатого года, когда деморализованная белая армия, под натиском Тухачевского, все дальше и дальше откатывалась в глубь Сибири, поезд верховного правителя с золотым запасом, двигаясь в потоке общего панического отступления, достиг Иркутска. Но дальнейший путь был перерезан. Иркутск был захвачен красными партизанами, действовавшими в колчаковском тылу. Командование их предложило конвою, охранявшему поезд, выдать Колчака, обещая за это беспрепятственно пропустить их во Владивосток, где они должны были грузиться на суда. Чехи выдали Колчака партизанам. Марионетка сыграла свою роль, причем сыграла неудачно, и больше уже не была нужна никому из высоких покровителей – ни Соединенным Штатам, ни Англии, ни Франции.
Случилось так, что Анна Васильевна ехала отдельно от мужа. Когда он был арестован, она сама пришла в иркутскую Чека и заявила, что она жена верховного правителя и желает разделить его судьбу. Ее посадили в камеру смертников.
Так рассказывают о ней белые мемуаристы.
Морозной январской ночью Колчак был расстрелян на пустынном берегу Ангары, тело бросили в прорубь. И на суде, и перед казнью он держался мужественно, как солдат. Анне Васильевне расстрел был заменен тюремным заключением. В дальнейшем ее то выпускали на свободу, то вновь сажали, теперь уже в лагерь. В общей сложности – забегаю вперед – просидела она свыше двадцати лет.
Так вот, оказывается, с кем пришлось мне сидеть в столовке, за нечистым дощатым столом, бок о бок и хлебать лагерную баланду, она из котелочка, я – из своего рукомойника.
Встречаясь на работе, часто мы с Анной Васильевной вместе обедали, облюбовав для этого самый живописный в лысой Бурме уголок на огородах, на берегу маленького пруда. Над прудом, бутылочно-зеленым в тени, нависали ветлы, и за спиной у нас, под беленой стеной какой-то мазанки, торчали копья желтых и розовых мальв.
Огороды имели собственную кухню. На грядках к тому времени поднялись зеленые стрелки лука. Они служили существенным