Шрифт:
Закладка:
Чувство между тем растёт и делается необоримым. Он признаётся, что думал о самоубийстве – буквально (он, не сокрушённый эшафотом и Мёртвым домом) и что для него нет выбора: «…или с ума сойду, или в Иртыш!» Так десятилетием ранее мнившийся ему неуспех «Бедных людей» тоже решительно сопрягается с отказом от жизни: «А не пристрою романа, так, может быть, и в Неву»[537]. Изменились, как видим, только топографические предпочтения.
Конечно, можно сказать, что всё это литература. Но Достоевский по сути своей – экстремал. Для него не существует промежуточных вариантов. И если о возможном провале первого своего романа он говорит: «Я не переживу смерти моей idée fixe», то тут есть сходство: его сибирский роман – тоже первый и тоже владеет всем его существом.
Письма к одинокой девственнице
Любовь Фёдоровна уверяет, что в двадцать лет ее отец жил «как святой»[538]. «К женскому обществу, – в свою очередь замечает домашний врач, наблюдавший Достоевского в молодости, – он всегда казался равнодушным и даже чуть ли не имел к нему какую-то антипатию». И раздумчиво добавляет: «Может быть, и в этом отношении он скрывал кое-что»[539]. Иные из позднейших биографов стараются развить этот тезис, горячо настаивая на том, что досибирский период жизни автора «Белых ночей» был «необычайно бурен в половом отношении»[540]. Эта учёная гипотеза столь же труднодоказуема, сколь и дочерние уверения прямо противоположного свойства.
Как бы то ни было, в письмах Достоевского сороковых годов мы не встретим ни одного женского имени, которое было бы названо под определенным ударением. (За исключением разве Авдотьи Панаевой, краткая и отчасти литературно окрашенная (жена поэта, вскоре – подруга другого поэта), влюблённость в которую, кажется, никак не сказалась в его судьбе.) Это – разительный контраст с пушкинским или лермонтовским жизнеощущением. Мерной поступью минует он пору, казалось бы, самой природой назначенную для романтических безумств и признаний. Во всяком случае, мы ничего не знаем о таковых[541].
О какой-либо интимной жизни на каторге говорить не приходится, хотя, как ни странно, она полностью не исключалась. Осведомлённый наблюдатель, упомянув о калачницах – молодых бабах, продававших калачи арестантам у ворот острога, добавляет, что тут же завязывались романы, «развязка коих происходила во время работ в укромных местечках», и что подобное удовольствие ценилось недорого – «два-три гроша бабе»[542]. Если вспомнить описание «двугрошовых» в «Записках из Мёртвого дома», то можно сказать, что версия Любови Фёдоровны относительно «святости» её отца приложима именно к этой поре. Он провёл в омской крепости четыре года: пенитенциарная система не знала ещё практики личных свиданий. Да если бы даже они и были, кто бы к нему поехал? Да ещё – в этакую даль?
Итак, его обуревают предчувствия. Но до их исполнения ещё есть время.
Получив разрешение жить вне казармы (но близ неё, под ответственность ротного командира), он за пять рублей в месяц – плата за помещение, стирку и стол – нанимает комнату в довольно убогой, стоящей на отшибе избе, единственным украшением которой можно почесть двух хозяйских дочерей, 20 и 16 лет. Старшая, по сдержанному свидетельству Врангеля, «ухаживала за Фёдором Михайловичем и, кажется, с любовью, шила ему и мыла бельё, готовила пищу и была неотлучно при нём». Летом вместе с сестрой она совершенно по-домашнему показывалась перед обоими друзьями “en grand neglige, то есть в одной рубашке, подпоясанная только красным кушаком, на голую ногу и с платочком на шее». Мемуарист не скрывает, что мать сестер, вдова-солдатка, «открыто эксплоатировала молодость и красоту дочерей». Когда Достоевский упрекнул её в этом, особенно напирая на печальную участь очень красивой младшей, старуха ответствовала в том смысле, что дочь «всё равно сошлась бы со временем с батальонным писарем или унтером за два пряника аль фунт орехов, а с вами, господами, и фортель, и честь!..»[543] Нравы в Сибири были просты.
Дождь на стёклах искажает лицаДвух сестер, сидящих у окна;Переформировка длится, длится,Никогда не кончится она, —это, разумеется, о другом, но тема – непреходяща.
Врангель не называет имён. Зато мы знаем, как звали двух других женщин, которые пользовались расположением Достоевского.
Первая – это 16–17‑летняя Марина Ордынская: обладающая эффектной наружностью блондинка, дочь ссыльного поляка, который, овдовев, женился на собственной кухарке. Дочь, как Золушка, пребывала в небрежении и затрапезе. Достоевский – кстати, по просьбе М. Д. Исаевой, в чьём доме он знакомится с Мариной, – усердно занимается умственным развитием полячки-сибирячки[544]. Повзрослев и похорошев, но не вооружась при этом скромностью, она «очень оживляла» Казаков сад – дачу, нанимаемую Врангелем, где летом обитал также и Достоевский и где, между прочим, присутствовали упомянутые выше дочери его квартирной хозяйки, помогавшие друзьям наладить холостяцкий быт[545]. Марина «бегала, усиленно кокетничала и задорно заигрывала со своим учителем». Трудно сказать, остался ли наставник холоден к стараниям ученицы. (Местный краевед Б. Г. Герасимов простодушно сообщает, что Достоевский, подружившись с отцом Марины, «иногда оставался у него для своих занятий и даже на ночь»[546].) Неприязнь его к полякам не распространялась на их дочерей. Врангель, по его собственному признанию, безуспешно пытался с помощью Марины отвлечь своего друга от предмета его «роковой страсти» – Исаевой, отъехавшей в Кузнецк. Интересно, что протеже Марьи Дмитриевны позднее «не раз служила причиной ревности и раздора» между супругами.
С другой претенденткой на сердце рядового 7‑го Сибирского линейного батальона дело обстоит сложнее. Известия об её отношениях с Достоевским дошли до нас не совсем обычным путем.
В 1909 г. сибирский литератор Н. В. Феоктистов знакомится в Семипалатинске с местной уроженкой, 72‑летней Елизаветой Михайловной Неворотовой. То, о чём было поведано ему новой знакомой, он предал огласке только после её смерти, в 1928 г., в журнале «Сибирские огни»[547].
Семнадцатилетнюю Неворотову Достоевский впервые увидел на семипалатинском базаре, где она продавала хлеб с лотка. Очевидно, это случилось в первые дни пребывания на новом месте службы. Девушка была хороша собой, и «неудивительно, – пишет Феоктистов, несколько путаясь в стиле, – что Достоевский заметил её и подошел к ней ближе, чем он обычно подходил к людям»[548]. Было бы удивительно, если бы он к ней не подошел.
Прекрасная калачница, ничуть не похожая на тех «лиц совмещённых профессий», которых он наблюдал в остроге, тем не менее тоже была, как выразился бы один его персонаж, – «из