Шрифт:
Закладка:
Все знавшие Достоевского утверждают, что он был вполне равнодушен к спиртному и лишь изредка позволял себе рюмку-другую. Нет указаний, что он когда-либо отступал от этого правила. Тем удивительнее сообщение Губенко, основанное, по её словам, на письмах Достоевского к Е. М. Неворотовой и рассказах последней, будто её корреспондент «был склонен к употреблению спиртных напитков», сознавая при этом их пагубное действие, и что, по его мнению, согласие Неворотовой на их брак «кроме удовлетворения его чувственных качеств, спасает его и от алкоголя».
Либо Губенко всё-таки не совсем точна, либо действительно в первые месяцы свободы Достоевский позволил себе поддаться национальной привычке. Во всяком случае, подобный период, если только он имел место, длился очень недолго. В 1856 г., излагая в одном из писем свои крайне грустные обстоятельства, он восклицает: «Хоть вино начать пить!»[551]: сам тон демонстрирует зыбкость намерения. Трудно не согласиться с мнением, что, знаясь с Марьей Дмитриевной, он понимал, что потеряет любимую женщину, если будет демонстрировать тот же порок, какой вскоре сведёт в могилу её несчастного мужа.
Говоря о первой любви своего отца, Любовь Фёдоровна объясняет эту запоздалую страсть его медленным физическим созреванием. Оно, как не без некоторой наивности полагает мемуаристка, завершается у северных русских мужчин не ранее 25 лет. Поэтому телесно-нравственное развитие юного Достоевского «было подобно развитию гимназиста», который восхищается женщинами на почтительном расстоянии, испытывая при этом страх и как бы не нуждаясь в сближении. «Период страстей, – докторально замечает Любовь Фёдоровна, – начинается у моего отца только после каторги, и тогда он уже не падает больше в обморок»[552].
Да, публично таких казусов с ним больше не происходит. Но его состояние после разлуки с Исаевой (т. е. после перевода А. И. Исаева в Кузнецк) близко к безумию.
Я был поражён как громом, я зашатался, упал в обморок (упал-таки! – И. В.) и проплакал всю ночь… Велика радость любви, но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить[553].
Любила ли его Марья Дмитриевна?
Сам он в этом не сомневается. «Я знаю, что она меня любит», – напишет он Врангелю в марте 1856 г.[554] И, адресуясь к тому же корреспонденту, повторит через девять лет, когда всё уже будет кончено: «О, друг мой, она любила меня беспредельно, я любил её тоже без меры, но мы не жили с ней счастливо»[555].
Любопытно, что всё это сообщается человеку, который был ближайшим свидетелем их романа (его начала) и, конечно, мог иметь о нём собственное мнение.
«В Фёдоре Михайловиче она приняла горячее участие, – пишет Врангель об отношении к нему будущей жены, – приласкала его, не думаю, чтобы глубоко оценила его, скорее пожалела несчастного, забитого судьбою человека». Мемуарист полагает, что это чувство сострадания Достоевский «принял за взаимную любовь».
Однако и сам Достоевский в своём единственном сохранившемся письме к Исаевой от 4 июня 1855 г. подчёркивает именно это обстоятельство: «Одно то, что женщина протянула мне руку, уже было целой эпохой в моей жизни». Он именует её родной сестрой и всячески восхваляет её высокие качества («удивительная женщина, сердце удивительной, младенческой доброты» и т. д.). Не следует удивляться тому, что интимный мотив старательно приглушён в этом дышащем сдерживаемой страстью послании. Достоевский адресуется к замужней даме, чей супруг является потенциальным и, как ни странно, доброжелательным читателем их переписки. Поэтому автор письма старается соблюсти верную тональность. «Я не мог не привязаться к Вашему дому…»: как раз дом интересует его в последнюю очередь.
Врангель замечает, что Марья Дмитриевна, «возможно», тоже привязалась к Достоевскому, – но, решительно добавляет он, «влюблена в него ничуть не была».
Некоторые признаки указывают, однако, что высокая степень близости между будущими супругами была достигнута ещё до отъезда Марьи Дмитриевны в мае 1855 г. в Кузнецк, куда получил назначение А. И. Исаев.
Описывая «сцену разлуки» («Достоевский рыдал навзрыд, как ребёнок»), Врангель скромно добавляет, что, «желая доставить Достоевскому возможность на прощание поворковать с Марией Дмитриевной», он, Врангель, «здорово накатал шампанским её муженька». После чего перетащил в свой экипаж, где Исаев «скоро и заснул как убитый»; Достоевский в свою очередь перебрался к отъезжающей[556]. Чем не сюжет для куртуазного, с переодеваниями, романа?
“Eheu” – отметит он вынужденную разлуку.
Через десять месяцев, мучимый ревностью, он напишет Врангелю: «О друг мой! Мне ли оставить её или другому отдать. Ведь я на неё имею права, слышите, права!»[557] Конечно, источники этих прав могут быть весьма широкого, в том числе чисто морального свойства. Однако недаром Достоевский подчеркивает ключевые слова – в письме к человеку, который знал всё. Но ревность его относится уже не к мужу.
Александр Исаев скончается через два месяца после переезда в Кузнецк, в возрасте тридцати трёх лет. Достоевский будет искренне сожалеть о его печальной судьбе (“Eheu”). При этом он не может не понимать, что эта смерть способна коренным образом изменить его собственную жизнь.
«Предусмотрительно она уже подыскивала себе второго супруга, – уличает Любовь Фёдоровна ещё не овдовевшую М. Д. Исаеву. – Достоевский казался ей лучшей партией в городе: он был очень одарённым писателем, у него была в Москве богатая тётка, посылавшая ему теперь всё чаще деньги»[558].
Трудно сказать, чего в этих утверждениях больше – наивности или неправды. Одарённость Достоевского в забытом Богом Семипалатинске мало кого волновала. Тем более что у него пока нет позволения печататься. Что касается «богатой тётки», то Куманины если и помогают, то в очень скромных размерах (крупную сумму они пожертвуют только на свадьбу). Несмотря на материальную поддержку старшего брата – тоже довольно умеренную – Достоевский испытывает хроническое безденежье. Он даже занимает деньги у Врангеля – чтобы послать их в Кузнецк оставшейся после смерти мужа без каких-либо средств Марье Дмитриевне.
И, наконец, самое главное. «Выгодный жених» всё ещё остаётся ссыльным солдатом, изгоем, лишённым дворянства. Будущее его более чем неопредёленно. Конечно, смерть императора Николая Павловича, случившаяся в феврале 1855 г., в самый разгар как Крымской войны, так и семипалатинского романа, даёт основание для надежды. Недаром с такой жадностью ловит он слухи, связанные с заключением мира и предстоящей коронацией – т. е. событиями, влекущими обычные в таких случаях высочайшие милости. Не без лирической натуги он сочиняет стихи (о них говорилось выше), предназначенные вдовствующей императрице. Он прекрасно сознаёт свое положение. «Ведь не за солдата же выйти ей», – пишет он Врангелю[559]: речь идёт о намерении кузнецкой подруги вступить в новый брак.
Именно последнее известие повергает Достоевского в состояние шока – с обмороком, рыданиями, с отчаянием (“Eheu”). Сообщая Врангелю эти подробности, он употребляет 62 восклицательных и 31 вопросительный знак: такой взрыв эмоций – редкость даже для него. Правда, Марья