Шрифт:
Закладка:
Живу я неустроенно, заморенно,
Наивно и бесплодно гомоня…
Я уже приводил это стихотворение в главе о маме, так что второй раз не буду.
Даже при том, что в этом капустнике прозвучала самойловская «Память», с той поры посвященная матери, что там читал специально написанные стихи Володя Корнилов, это стихотворение, а ведь написано-то на заказ, но какое насквозь искреннее, пронзительно-грустное и влюбленно-почтительное, остается по сию пору самым дорогим моему сердцу. Евтушенко потом, много лет спустя переписал его у меня после одной моей публикации, но так, кажется, нигде и не напечатал. То ли постеснялся, то ли показалось оно ему слишком коротким, а дописывать смысла не было. Впрочем, вот уже лет двадцать, как я перестал следить за выходящими его книжками, с той поры временного помешательства, когда он стал политиком. Я даже на полное собрание сочинений не подписан. Так что, кто знает, может, он их где-нибудь и напечатал.
На 50-летии Евгении Самойловны поэт Евтушенко был представлен этим стихотворением, а мы с мамой на его 50-летии – совсем другим, спустя многие годы, правда, наше «стихотворение» там, скорее всего, не прозвучало.
Незадолго до торжественной даты Евгений Александрович оскоромились, внезапно воспылав ненавистью к бытовому блату, без которого в те годы, по крайней мере в Москве, просто выжить было невозможно: все что-нибудь через кого-нибудь доставали. Эта «блатная» сеть хоть как-то сдерживала народную ненависть к сети закрытых распределителей и магазинов «Березка», где можно было получить любой дефицит. Я, помнится, в те годы выработал теорию социального равенства, основанную на том, что в каждой советской семье должен быть хоть один работник сферы обслуживания: продавец, парикмахер, слесарь-водопроводчик и так далее, для справедливого перераспределения товаров и услуг.
И добро бы еще он обрушился на эту систему с позиции жертв всеобщего дефицита, так нет, он избрал этакую белую башню стороннего наблюдателя, поэтической бабочкой, не ведающей, что творит, присев на плечо социально надежной неудачницы конкурса поступающих в театральное училище, темпераментной дылды Зины Пряхиной из Кокчетава, которой конечно же не хватило блатных связей для поступления, ибо в остальном она, со своим бешеным темпераментом и ботинками 41-го размера, обязательно бы туда попала.
Все, как я себе представляю, началось на этот раз не с эмоционального посыла, а с удачной и свежей рифмы «Кокчетава – читала», которая поступила на евтуховскую поэтическую фабрику, где и было разработано это вполне подлое стихотворение. Там добавились шедевры вроде «народного народа», «тягостного лома» и прочих обличительных метафор, с флажком мамы – путевой обходчицы, похожим на наше знамя над Рейхстагом, в апофеозе. Короче, «Остапа понесло».
И написано это было поэтом, чей быт и возможности были хорошо нам известны, и для кого поход в «Березку» в те годы был нормальным актом подготовки к дружескому ужину.
Был 1982-й или 1983-й (дни рождения Евтушенко имеют свойство двоиться). Я дня три ходил с этим стихотворением, как с зубной болью, и в конце концов написал на него пародию. Она называлась «Баллада о черном ходе» и начиналась эпически:
Я – разный, я Пряхина Зина,
А также известный поэт…
Дело в том, что не выдержавшая экзамена абитуриентка Пряхина нанялась на тяжелую работу дворника гастронома, с чьего черного хода подлые интеллигенты растаскивали дефицит:
Хоккеисты и гомеопаты
В нашем флаге прогрызли дыру.
Ты их, Зина, метлою проклятых,
Я кошелки пока соберу.
Далее поэт отправляется в «Березку»:
Тихий вход в переулке нелюдном,
И горжусь я, что мимо идет
Непричастный к горячке валютной
Мой родной и народный народ.
Здесь ревнителя дружбы с народом
Средь икры и заморских чудес
Охраняют от черного хода
КГБ и ОБХСС.
Пародия заканчивалась вполне в духе стихотворения:
Я стою средь дерьма волноломом,
Пред собою не вижу ни зги.
О, как хочется тягостным ломом
Прочистить поэту мозги.
Мать хладнокровно, с несвойственным ей бессердечием, перепечатала это на машинке. Мы приклеили стих к телеграфному бланку и послали Евтушенко в качестве поздравления, подписав его полным составом нашего семейства, всеми тремя именами: маминым, моим и Женьки-младшего, моего старшего сына, он уже имел право голоса.
Пауза в отношениях длилась больше года. Мы были далеки и как бы незнакомы. Потом, в один прекрасный день у матери раздался звонок: «Я на вас смертельно обижен, – сказал Евтушенко, – но если вы придете сниматься в моей картине «Детский сад» в эпизоде «Эвакуация», где есть замечательная роль, в которой я вижу только вас и никого больше…» И мать пошла. Но что-то там в этот день не сплелось, как это бывает в кино, и второй раз даже Евтушенко, который, если ему нужно, становился приставуч как банный лист, не смог ее на это уговорить.
Потом и мне дано было окончательное прощение. И тоже через кино. Снимая следующую свою картину «Похороны Сталина», Евтушенко пригласил помочь на съемке столпотворения на Трубной нескольких знакомых режиссеров. Я был одним из них. К стихотворению и пародии мы больше не возвращались. Никогда.
* * *
Я знаю, вы мне скажете: «Где цельность?
О, в этом всем огромная есть ценность!»
В 1967 году я принял решение переменить участь. Ушел из издательства «Художественная литература», понимая, что, если я сейчас не сделаю этого шага, то все мои мечты о кинематографе надо будет похоронить, и даже без оркестра. И эта перемена как-то неожиданно жарко отозвалась в моих многочисленных родственниках и еще более многочисленных друзьях. Отец даже письмо написал, что если я оставляю ниву литературы из-за того, что не хочу на ней быть Симоновым номер два, то это глупости, что он находит во мне некоторые многообещающие литературные задатки и что, подумаешь, Симонов-фис, Симонов-пэр