Шрифт:
Закладка:
В порядке тренировки своих драматических способностей именно там и тогда Давид Самойлович при нашем посильном участии, хотя игра и считалась общей, сочинил коммунальную квартиру, в которой проживало несколько замечательных персонажей. Вперемешку с «Сухим пламенем» он ежедневно импровизировал очередной рассказ одного из жителей этой коммуналки.
Любимцем Самойлова был персонаж, имевший розовую справочку, что он умственно неполноценный, и голубую – что он неполноценный физически. Жил этот Моня в шестиметровой комнате, где одна стена была обклеена газетой «Правда», другая – «Правдой Комсомольской», третья «Правдой Московской», а четвертая – уже не помню чем, был он неисправимым оптимистом, не выговаривал 16 букв и желал всем добра, отчего и попадал регулярно в любой «просак», вплоть до больничной койки.
Другой жилец был пенсионер, который по любому поводу говорил: «Воруют! Тут крошку, там крошку. А получаются – мильоны!» – и это от сигарет до стихов. Эта присказка использовалась кем-нибудь из нас ежедневно, особенно в столовой. Теперь она используется всей державой, а тогда этот тип казался нам раритетом. Поскольку дама из шестой комнаты в игре участия не принимала, то и в коммуналке жили только холостяки. Третий был слесарь Вася, работавший в Большом театре и замечательно, голосом Самойлова, пересказывавший идущие там оперы. Помню из «Евгения Онегина»: «У Женьки с войны наган остался, он его и жахнул. Прошло десять лет, Женька с тюряги вернулся, а Танька-то – за генералом, понял?»
И параллельно с этим двигалось «Сухое пламя». И мы с Заком и Кузнецовым слушали ежедневно рождавшиеся новые сцены и монологи. Слушатели нужны были Самойлову не для оценки, он не выносил это на наш суд, он делился распиравшим его упоением от своего поэтического всесилья, игры мускулов, он был влюблен в эту работу и подобно своему божественному собрату и образцу готов был вскричать «Ай да Дезик, ай да сукин сын!», но не делал этого, ибо, не отличаясь смиренностью самооценок, обладал безукоризненным вкусом на такие вещи. Может, поэтому его стихи о Пушкине из самых безупречных в русской поэзии по чувству дистанции.
Не хочу, чтобы создалась иллюзия, что Самойлов дружил именно со мной. Дружил он на самом деле с моей мамой, Евгенией Самойловной Ласкиной, которой посвящено одно из лучших его стихотворений – «Память». Есть пленка поздравления-капустника к маминому пятидесятилетию, где Самойлов их читает. Перед тем, как прочесть стихи он говорит так: «Я мог бы сказать Вам нечто ироническое, ибо ирония присуща мне, я мог бы сказать Вам нечто поэтическое, ибо поэзия привычна мне, но я просто прочту Вам эти стихи, они будут напечатаны с посвящением Вам».
Много лет спустя я делал фильм о великой балерине. Я хотел подарить фильму эти удивительно созвучные с ним стихи, но дама, которая была сценаристкой фильма, отвергла мое предложение. «Это стихи не ее ранга», – сказала она и включила в закадровый текст письма Алексея Толстого и провинциальной поклонницы. Какое счастье, что временами подлежит пересмотру и табель о рангах.
Несколько лет назад я стоял возле гроба Давида Самойловича на сцене Дома литераторов, глядя на стоящего в карауле напротив меня Валю Никулина, лицо которого было бы похоже на трагическую маску, если б по нему не текли редкие слезы, стоял и прощался со своей молодостью. Самойлов был мудр и изощрен, он был совершенен в своем мастерстве, что обычно не присуще молодости, я всю жизнь прожил с его стихами, и буду жить с ними до старости и смерти и все-таки, все-таки он был, есть и останется поэтом моей молодости, потому что в каждом, самом грустном его стихотворении я слышу восторг жить.
«И жалко всех и вся. И жало
Закушенного полушалка,
Когда одна, вдоль дюн, бегом
Душа – несчастная гречанка,
А перед ней взлетает чайка,
И больше ничего кругом».
2007–2010
Я – разный
Евгений Евтушенко
И если я умру на этом свете,
То я умру от счастья, что живу.
Русский писатель.
Раздавлен
Русскими танками в Праге.
За 55 лет знакомства я так и не смог определиться в простейших понятиях: кто я ему, кто он мне, как писать о нем – чинно, с именем и отчеством, или коротко, на «ты», как звал его всю жизнь, что в наших совместных историях публично, а что интимно, поскольку и сам он этого не знает, а, читая его автобиографическую прозу, наталкиваешься на такие интимные подробности, что диву даешься, тем более что многие из них – плод поэтической фантазии – не более того. Самую точную характеристику он дал себе сам на заре его поэтической славы. Он и в самом деле «разный, натруженный и праздный, он целе- и нецелесообразный, он весь несовместимый, неудобный, застенчивый и наглый, злой и добрый» – и так далее… во все тяжкие. Тогда казалось, что это – гимн поколения, со временем стало ясно, что это выдающаяся по точности автохарактеристика.
Буквально к каждому из этих и продолжающих стихотворение метафор и эпитетов я могу привести примеры, свидетелем или участником которых я был, подтверждающие его неизбывную противоречивость. Даже размышляя над названием этой главки, я вдруг понял, что и здесь существует та же неопределенность, как ее назвать:
«Женя» – никак нельзя, так зовут и мою мать, и моего сына;
«Евгений Александрович» – во-первых, я его так называл, только когда стремился его обличить или подчеркнуть дистанцию, да и мало ли Евгениев Александровичей – хоть тот же энтэвэшный Киселев.
Заочно мы его называли кто Евтух, а кто Евтух – тут вам и хорей, и ямб, и стальной зрачок петушиного, стремительно-блудливого глаза, но – фамильярно.
Так что, хоть заметки и сугубо личные и не претендуют быть ни критическим эссе, ни памятником, назову его по фамилии, как в энциклопедии – «Евтушенко», а уж там как получится.
* * *
…Я так хочу, чтоб все перемежалось…
Когда-то мы с Евтушенко довольно тесно дружили, а познакомились в середине пятидесятых, когда он зачем-то