Шрифт:
Закладка:
Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
всё едино – тошный и кромешный запах лжи.
Не знаю, как кому, а мне понять природу своего отвращения к приправленной телевидением действительности, точно помогает.
Или:
Человечество делится на две команды.
На команду «смирно»
И команду «вольно».
Или:
Есть кони для войны
И для парада.
Буквально чуть ли не в каждом стихотворении Слуцкого есть такой стимулятор мышления, аккумулирующий опыт и побуждающий читающего сосредоточиться на сути, потому что, как сказано поэтом:
Мелкие прижизненные хлопоты
По добыче славы и деньжат
К жизненному опыту
не принадлежат.
Перечисление подобных раскиданных по стихам микроафоризмов можно длить бесконечно, но есть еще один без которого мое признание в любви к Слуцкому поверхностно. Потому что в нем – главный урок лучшего советского поэта середины XX века: во всем, что происходит с тобой, есть доля и твоей вины.
И если в прах рассыпалась скала,
И бездна разверзается немая,
И ежели ошибочка была –
Вину и на себя я принимаю.
Неслучайно моя подруга Людмила Михайловна Алексеева, последняя бабушка правозащитного движения в России, которой не достался в свое время трехтомник Слуцкого, брала у меня читать и штудировать три тома по очереди. (Трехтомника за раз я из дома не выпускаю, даже ей не доверился.)
Потому что этот трехтомник для меня как уральские горы для старателя. Не реже раза в год я пускаюсь в очередную экспедицию от первой до последней страницы, и не было случая, чтобы вернулся я без найденного вдруг драгоценного камня или удивительного минерала, пополняющего мою коллекцию поэтических шедевров Слуцкого.
Так я прикипел уже и к жизни Слуцкого, и к памяти о нем. Удаляясь во времени, он для меня возрастал в масштабе, и процесс сей не окончен.
И в последние 30 лет нет для меня более обязательной обязанности, чем поддержать любым способом эту память. Сначала мы делали это вместе с мамой, о которой в предсмертной записке Слуцкого сказано: «Если увидите, что я помер, сообщите брату в Тулу, а в Москве – Евгении Самойловне Ласкиной» и телефон. Приезжавший из Тулы брат Бориса Ефим Абрамович останавливался у нас на Черняховского, 4. Был он глуховат, что типично для людей, посвятивших себя созданию и усовершенствованию стрелкового оружия, нежно и уважительно любил старшего брата, хотя не помню случая, чтобы Ефим говорил о стихах брата, как-то их оценивал, что ли.
Одновременно, точнее, в те же годы, появился в доме Юрий Леонардович Болдырев. Вот он говорил о стихах Слуцкого почти непрерывно. Борис доверил ему практически весь свой архив, и Юра собирал написанное Слуцким в подборки, в книжки, готовил к публикации. Иногда он придумывал такие ходы, что оторопь брала. Например, мне казалось, что у Слуцкого весьма своеобычное чувство юмора, сдержанное, с коротким дыханием, никак не рассчитанное на шумную смеховую реакцию окружающих. А Болдырев, в поисках печатных источников загнал заявку в библиотечку «Крокодила» и выпустил-таки целую книжку стихов Бориса Абрамовича. «Сеанс под открытым небом», где ни разу до тех пор не печатавшихся стихов – больше половины. А что ни в какой «Крокодил» эти стихи бы не взяли – какая разница. Важно: напечатали. И Юра где-то еще отыскал для книжки фотографию криво улыбающегося Слуцкого – редчайшую, надо сказать, фотографию, мало похожую на привычного Слуцкого.
А потом скончался Болдырев, скончался, как и жил тихо, без пафоса, оставив земные следы свои в виде того самого трехтомника, который составляет мой жизненный катехизис. И на вахту памяти заступил Петр Захарович Горелик.
Петр Захарович – имя в литературе нераскрученное, хотя в годы, между 1980-м и 1990-м, Петр Захарович стал соавтором и составителем нескольких великолепных книг. П. З., по довоенной кличке – «Пеца», был их другом с того самого довоенного времени и, несмотря на то что в отличие от всей банды молодых поэтов, для него литература была хобби, а профессией – военное дело, он был принят в банду на равных и никогда, так во всяком случае кажется мне, никогда об этом не только не пожалел, а гордился, сначала тайно и скромно, а потом щедро и публично. Мне кажется, что Петр Захарович был одной из главных скреп, которые сохранили дружбу Слуцкого и Самойлова в годы, когда вкусы и амбиции разрывали ее на части.
Петя учился с Борисом в одном классе еще в детстве, в Харькове. Борис ввел молодого лейтенанта в кружок поэтов ифлийцев и литинститутцев, где Петя стал выполнять чрезвычайно важную миссию: в каждом сообществе поэтов непременно должен быть хотя бы один не поэт, читатель. Вот эту должность и занимал у них Горелик. Такой человек, в силу своей большей житейскости, что ли, осуществляет постоянную и всеобщую связь, зная подробности бытования всех остальных членов банды, кружка, сообщества – назовите, как хотите. Мы близко сошлись с Гореликом уже после смерти Слуцкого, да, пожалуй, и после смерти Юры Болдырева.
Как сказано у Самойлова: Словно в опустевшем помещении / Стали слышны наши голоса.
Петр Захарович выпустил очень важную книжку прозы Слуцкого, до которой не доходили руки у занятого стихами Болдырева. Написанные вскоре после войны эти записки могли быть напечатаны только в перестройку, только тогда пришло их время, хотя упомянуты впервые в статье И. Г. Эренбурга – первой о Слуцком, – напечатанной в Литгазете 28 июля 1956 года. Успех книжки друга воодушевил Горелика, и он взялся за составление книги воспоминаний о Слуцком. У таких книг, особенно если они выходят вскоре после кончины героя, есть общее слабое место для всех для них характерное: доминирует вкус составителя или еще не отошедший в прошлое нерушимый, не подлежащий критике имидж объекта.
Скажем, в книжке о моем отце, изданной вскоре после его кончины, оказалось много нужников тех, кого неловко было не попросить поделиться воспоминаниями. Никто не обратился с таким предложением ни к первой, ни ко второй женам, ни к дочери его третьей жены. А это было бы интересно.
Так вот Горелик оказался идеальным