Шрифт:
Закладка:
Забрались на вершину — дальше некуда, но кругом такие заросли — даль вовсе не видна. Немнонов оставил меня стоять с рюкзаками, а сам пропал в чащобе. Потом издали, слева, раздался его голос — нашел открытую площадку. Взваливаю рюкзаки, бреду по бурелому. Впереди и вправду — просвет. Арка из сочной листвы и за ней — даль реки, слепящая после таежного сумрака.
— Куда же вы запропастились! — нетерпеливо выговаривает мне Немнонов. — Скорей телевики!
Он фотографирует светлые скалы на том берегу и выискивает местечко, куда можно пристать на лодке и сверху снять берег, где мы стоим сейчас, чтоб получилась полная картина створа. Потом мы надеваем рюкзаки и идем обратно. Он впереди, я за ним. Он останавливается, ждет, пока я догоню, и тихонько говорит: «Посмотрите-ка: вот, вот, под ногами...» Нагибаюсь и вижу на проплешинке, отмытой дождями, свежий след большой лапы. «Недавно миша прошел», — объясняет Немнонов и берет фотоаппарат на изготовку, — авось повезет...
И годы миновали с тех пор, и нет уже Николая Николаевича: он умер на весенней тропе в лесу — сердце не выдержало впечатлений и лет...
И еще очень далеко до этой строчки: «Начать строительство Богучанской ГЭС»...
А с чего ж начать мне?
И вспомнился один случай. Мы ушли вверх по реке, далеко от базы, на остров Тургенев. Разбили палатку. Утром нас разбудил вертолет — он жужжал, как овод, улетал, возвращался, повисал в воздухе... А когда мы пошли в поселок — промыслить съестного, первый же попавшийся житель поведал, что потерялся рабочий у топографов и вертолет не мог его найти.
С нами был случай, когда мы заблудились в тайге. Помнилось чувство беспомощности. Не страха еще, а именно бессилия одолеть глухой лес, тебя поглотивший. Страх приходит позже, нам удалось выбраться к реке до его наступления. Страх — это паника, безумие и поэтому — возможность конца. Не забуду надпись на кресте одного из ангарских кладбищ: «Бедный наш брат погиб в тайге от страха и холода». Не от голода, не задранный зверем, а от страха, который не дал ему даже разжечь костра.
Через несколько дней мы вернулись в Кову. И нам рассказали, что из тайги на нашу базу выбрел человек, рабочий-топограф... Вертолетом его отправили в Кежму...
Ну вот и сюжет! Надо ж было ждать два года, чтобы он определился! Я взял лист бумаги, присел на порог балкона и написал первую фразу: «Это была буханка хлеба»...
КАЛИТКА В СИНЕВУ
Памяти друга,
Константина Кондрацкого,
который прошел
слишком мало...
Это была буханка хлеба. Я видел ее до последней ноздринки в корке, щупал маслянистые бока, чуял парной запах, но только отломил край и хотел впиться зубами, хлеб пропал. Ничего у меня не было в руках. Ничего. Пустые ладони — и все. И тогда я проснулся.
Граненый луч прорезал зимовье и ударил в трухлявые бревна. Не хотелось поворачивать голову. Я лишь скосил глаза и увидел квадратное оконце. Там плясали сочные листья и комары. Я закрыл глаза. Ноги были тяжелы. Тяжелей остального тела. Пошевелишь — проломятся нары. Лицо саднит. Комары и в зимовье покоя не дают.
Уснуть бы еще. Но уже затормошилась мысль — пора идти. От нее не отвяжешься. Я совсем собрался вставать. Хочу подняться и все медлю, оттягиваю.
Потом сдвинул дубовые ноги. Поставил на пол, как колоды, одну за другой. Встал согнувшись — зимовье низкое. А хорошо тут. Не ушел бы, если бы еда была.
Солнечный лучик пропал. Зеленый сумрак смотрится в оконце. Пора. Давно пора.
Двинул щелястую дверку и вышел.
Еще вчера вечером, как попал на ручей, решил, что пойду вниз по течению.
Сейчас напился воды, пожевал дикого лука, совсем старого, жилистого. Нарвал с собой. Затянул капюшон энцефалитки, закрыл лицо лоскутом, оторванным от рубахи, чтоб не ела мошка. Поплелся. По камням, по осоке, через мочажины.
Чем тут хорошо — вода рядом. Хоть жажда не мучит.
Ноги помаленьку стали привыкать к ходьбе. Совсем разошелся. Да недолго радовался. Начались камни. Ручей нырнул под них и зазвенел в глубине. С двух сторон стали нарастать скалы. Пробираться все трудней. На пути, поперек русла — завалы. Весной или после сильных дождей деревья валит в тайге и несет сюда.
В завалах не знаешь, чем больше приходится работать — ногами или руками, — лезешь почти все время ползком.
Совсем я лишаюсь сил. Соскользнула нога с бревна, ударился коленкой о сук...
И почему-то здесь колыхнулась память. Нежданно и остро я вспомнил Веру. Вспомнил так, будто только расстался с ней и еще можно вернуться и уже нельзя возвращаться. И поэтому больно. Эта боль пришла при последнем нашем прощанье. Сначала я даже не мог понять, почему она. Несколько раз оставался я у Веры и всегда легко уходил. От встречи до встречи о ней почти не думалось. Вспоминалось все лишь когда из-за скалы показывалась деревенька Подкаменная. И я радовался, что увижу Веру. Мне нравилось быть с ней, но едва я садился в лодку — почти забывал ее.
И последняя наша встреча ничем не отличалась от других. Только когда собрался уходить, мне точно крючок впился в сердце. Я разжал руки, отступил от Веры, и будто невидимая леска протянулась между нами. Хорошо помню, как я подошел к двери и уже открыл ее, но оглянулся и не мог переступить порог. Все смотрел на Веру. И она смотрела на меня. С трудом я вышел, и с каждым шагом леска натягивалась сильней, а крючок глубже впивался в сердце. Я уже заводил мотор и все еще не мог прийти в себя. Хотелось бросить лодку, побежать назад и остаться в Подкаменной надолго...
Сейчас в этих завалах, среди злобной тайги, Вера вспоминается, как далекий мир, полный доброты и тепла. И все кругом делается еще бесприютней, резче, нелюдимей. Я сижу на свороченных, объеденных водой бревнах и тру коленку. Над головой