Шрифт:
Закладка:
Валентин Алексеевич гордился тем, что рожден на одной земле с этими людьми, на русской земле.
Нужно ли сказать об этом чувстве солдатам Орешка, дорогим парням, в час встречи и перед новой разлукой? Нет, конечно, нет. Они удивились бы, зачем их комиссар говорит о понятном без всяких слов…
Марулин спросил у старшины, проверил ли он у солдат обувку и всем ли выдал сменные портянки. Он понимал, что в крепости есть кому позаботиться о том. Но не спросить не мог.
— Сам знаешь, дорога…
Времени у Валентина Алексеевича было мало. Он спешил добраться к вечеру до Ивановских порогов.
На прощание обнялись. Пожелали друг другу удачи и скорой встречи.
Они не знали, что встретятся вновь через два с лишним года, в конце трудного солдатского пути, и что многим не доведется пройти этот путь до конца.
Начался же он утром следующего дня.
Бойцы покидали крепость. Они уходили на Синявинские болота, чтобы держать ту узкую полосу, которая была завоевана в январе и по которой уже пошли составы на Большую землю.
Г Л А В А XXXI
ТРЕТЬЕ ПИСЬМО В. ИРИНУШКИНА
Д о б р ы й д е н ь, А л л а.
Никак не могу примириться с тем, что мы потеряли друг друга.
По моим расчетам, ты давно уже должна закончить учебу и вернуться в Леднево, и письмо мое застанет тебя дома.
Как давно я ничего не знаю о тебе!
Очень интересуюсь, что нового в твоей личной жизни?
Понимаешь, я никогда ни на минуту не сомневался, что рано или поздно мы встретимся. Я найду тебя.
Люди находят друг друга и не в таких обстоятельствах.
Командир нашего полка, майор, киевлянин, нашел жену и маленького сына. Он искал их в родном городе, но соседи ему сказали, что их угнали в Германию. Тогда наши войска еще только подходили к границе.
Майор в мыслях простился со своими родными. Я потом видел, как он ходил по улицам немецких городов. Все мальчишки семи-восьми лет казались ему похожими на сына. Он останавливал их, заглядывал в глаза и шел дальше.
В приморском городе Пилау майор встретил мальчугана, который ответил ему на ломаном русском языке, и это был его сын. Мать лежала больная, в лачуге на краю города. Он выпрашивал для нее еду на полевых кухнях.
Эту встречу праздновал весь полк…
Видишь, Алла, как находят близких. А я на родине, на Ладоге, да не разыщу тебя? Верить тому не хочу.
Еще надо будет разыскать друзей моих с Орешка. Всех нас разбросало по белу свету. Мы были вместе только на Синявинских болотах. Потом, как начались бои да госпиталя, так и следы наши позанесло дорожной пылью.
Ты понять не можешь, до чего обидно лечь в госпиталь, когда все вперед идут. Я с острова Даго угодил на носилки и еще раз — из Тильзита. Ничего, поднимался быстро. Но только после выздоровления попадал обязательно в другую часть. Тех, вместе с кем неделю назад воевал, уж не догонишь.
Живу я сейчас, последние дни перед демобилизацией из армии, в городе Кенигсберге, вернее сказать, в городе, который носил это имя. Вот уж правильно говорится, кто посеял ветер, пожнет бурю!
Развалины, развалины в цветущей черемухе. Отчего это так буйно цветет она в запустении?
Наш полк первым вошел в Кенигсберг, в его проклятые форты. Мы потеряли слишком много товарищей, и нам не было жаль этих разбитых кварталов.
Сейчас я только что вернулся с Шенфлиссераллее. Это предместье города, там много садов, и в них — маленькие пестрые домики. Немки уже вскапывают гряды.
Просто не верится, что нет огня, нет войны. Люди смотрят на землю, и им все равно, годится она для укрытия или нет. Им важно совсем другое: взойдут ли тут морковка, огурцы, картошка?
Улицы, перекрестки города полны всяких неожиданностей. Гремит оторванная жесть где-то на крыше. Ветер ворвался в распахнутые двери кирхи и поет в трубах органа. Двое бойцов разложили костер на тротуаре, подвесили котелок, а третий их товарищ нагнулся над роялем, выдвинутым на улицу, нажимает клавиши, слушает струны…
В эти дни трудно усидеть под крышей. Тянет к людям. Я хожу по городу и читаю надписи на стенах. Это последнее, чем Гитлер подбадривал своих солдат. Буквы белые, в аршин. В них — крик истошный: «Победа или Сибирь». «Отвага и верность». «Свет — твоя смерть». На фронтоне вокзала: «Сначала победить, потом путешествовать».
Нет, фашистам не путешествовать больше, не пятнать землю кровью!
По набережной тянется колонна пленных гитлеровцев. Они небритые, в грязных мундирах. Впереди тащат веревками автомобиль, в котором сидит их генерал, насупленный, мрачный.
Сбоку вышагивает наш боец с автоматом. Гимнастерка у него пропотела насквозь, под мышками — белые пятна соли. Пилотка съехала на затылок.
Он лениво смотрит на реку. Там на волне покачивается баржа. Босая девчонка стоит на палубе, щурится от солнца, машет рукой бойцу.
Баржа называется «Кет-Мари». Ей не уйти отсюда, пока не разминируют устье…
Знаешь, Алла, на берегу Прегеля есть место, где я очень люблю бывать. На холме — средневековый за́мок с высокими стенами и расколотой колокольней; половину ее как ножом срезало. Жители так и называют это место: За́мок.
И вот, представь, здесь я встретил человека, удивительно похожего на того генерала, который вручал нам награды на острове. Военная форма ну просто никак не подходила к нему. Он сам по себе, а обмундирование само по себе. Умора… Разговорились мы, он оказался тоже ленинградцем. А тут земляка встретить все равно что родного брата.
Так этот человек подвел меня к стене за́мка.
— Смотрите! — сказал он мне. — Смотрите, юноша, и понимайте.
Я не сразу разглядел среди облупленной штукатурки, под слоем копоти и грязи, гипсовый барельеф, не сразу узнал уже виденный однажды девиз гитлеровских гренадеров: солдат и волк пьют из одного источника.
Ей-богу, о фашистах не скажешь беспощаднее того, что они сами о себе сказали. Разве могли они, волки, победить в этой войне?
Я повернулся к своему земляку и нечаянному собеседнику.
— Да вы не тревожьтесь, — сказал я, — не тревожьтесь. Пустая картинка. Мы ее непременно соскребем…
Взглянула бы ты, Алла, отсюда, с холма, на Кенигсберг.