Шрифт:
Закладка:
Дрова, конечно, горели жарче бумаги.
Степан сел на пол среди бумажного вороха. Он брал то один лист, то другой. Некоторые из них были отпечатаны на машинке, другие исписаны от руки по-немецки или по-русски, но строй речи и в этом случае оставался чужим.
Бумага шуршала, как осенняя, палая листва. У Степана вздрогнули руки. За каждой буквой виделось ему страшное, враждебное, полное смертельной ненависти и злобы.
Он читал приказ, написанный твердым, заостренным почерком:
«Это будет еще один раз приказано, что население не может выходить из города без солдат, когда выйдет один без солдат, будет расстрелян».
За появление на набережной — смерть. За появление на улице после двух часов дня — смерть.
Другой печатный листок начинался словами: «Русские рабочие, заработок и хлеб ожидают вас в Германии». На обороте — машинописное объявление: «Всем от 12 до 60 лет явиться в комендатуру. Кто не явится, не получит больше ни продовольствия, ни жилища. Кто едет в Германию, может столько взять, сколько он может унести в обеих руках».
Из стопы таких же объявлений выпала записная книжка, маленькая, с коленкоровым корешком.
На заглавной странице было обозначено имя ее владельца. Но как ни старался Левченко прочесть имя, не мог. За этим занятием и застал его Володя Иринушкин, который пришел в Шлиссельбург со вторым взводом.
Володя прочел без затруднений:
— Август Бехер.
Степан полюбопытствовал:
— Про что же он пишет, этот Август?
Записи в книжке оказались очень однообразными. Число месяца, вес продуктов: 1 кг масла и 1 кг меда. Шерсть и сало. И опять — масло и мед.
Бойцы не сразу догадались, что перед ними точный перечень посылок, отправленных в Германию.
На одной из страниц записной книжки этот хладнокровный бухгалтерский перечень вдруг обрывался воплем насмерть перепуганного человека:
«Я не в силах дольше переносить кошмар, — переводил Иринушкин, — уже неделю бушует над нами ураган огня и стали. Мы совсем потеряли головы. У большевиков тысячи пушек. Они бьют прямой наводкой, как из винтовок. К ним все время подходят подкрепления, и мы не в силах им помешать. Они хозяева, а не мы. Какое ужасное слово — Ладога! Неужели мы не вырвемся из этой могилы?..»
Кто ты, Август Бехер? Служащий комендатуры или охранник? Где ты сейчас? С понурой головой идешь в колонне пленных? Или лежишь на дороге и остановившимися глазами смотришь в серое, чужое небо? Тебя обманул твой фюрер, обманула жизнь.
Перечень посылок окончен…
А это что? В очередной пачке бумаг оказалась тетрадь, вполне обыкновенная, в косую линеечку, с красной полоской сбоку. Иринушкин развернул тетрадь. Ничего интересного. Какой-то список фамилий. Пожалуй, только на растопку и годится.
Но вдруг уголком глаза выхватил в этом списке что-то поразительно знакомое. Пулеметчик снова, внимательней просмотрел его. Сам себе не поверил. Подозвал Степана.
— Прочти.
Каждая из фамилий в тетради была зачеркнута. Степан читал вслух:
— Яковлев Борис, Яковлев Михаил, Рассказов Петр, Рыжиков Геннадий.
На последней фамилии голос осекся. Левченко перечитал еще раз. Ошибки нет.
Это фамилия бывшего второномерного.
Как же она попала сюда, в тетрадку? И почему перечеркнута? Что означает странная находка?
Ни к чему задавать друг другу эти вопросы.
Ответа на них нет.
Г Л А В А XXIX
БАБКИН СКАЗ
В тесной комнате, в пыли мертвых бумаг стало невмоготу душно.
Двое друзей вышли на площадь перед комендатурой. Люди все еще толпились у крыльца. Степан заметил знакомую уже ему седую женщину с маленькой девочкой.
Они тотчас подошли, словно ждали его. Женщина спросила о Володе:
— Тоже из крепости?
Левченко кивнул головой.
— Сынки, — старческий голос от волнения вздрагивал, — прошу, зайдите к нам, отдохните… Верно, угостить нечем…
Бабушка и внучка жили поблизости, в подвале с полуокном, через которое виднелся затоптанный снег.
Подвал был вместительный. Посредине громоздилась самодельная железная печка. Здесь жили несколько семей — все, что осталось от населения двух больших улиц.
Кроме печки и стола в подвале еще имелись кровати, стоявшие так тесно, что к половине из них надо пробираться ползком через другие.
Глаза не сразу привыкали к полумраку. Только через две-три минуты можно было разглядеть на подушках лохматые, изможденные головы.
Оленька, не раздеваясь, забралась под тряпичное одеяло, где лежала такая же маленькая девочка, закутанная до кончика носа.
Бойцы сели на скамью, все еще чувствуя на себе пытливые взгляды. Бабка быстро растопила печь, подогрела чайник, наполнила стаканы, раздала лежащим на кроватях. Две дымящиеся кружки протянула гостям.
— Для них, для болезных наших, — объяснила она, — я и привела вас сюда, сынки… Кто на ногах, всех нынче из хаты повымело, а этим не подняться и не порадоваться… Из крепости они, с Орешка! — сказала седая женщина погромче, обращаясь к больным.
На кроватях зашевелились.
Гости пили кипяток и смотрели на портрет редкостно красивой девушки, висевший на стене, у окна. У девушки были высокие брови над спрашивающими глазами.
Бабка приметила зачарованность бойцов. И она рассказала им невеселую повесть об Анфисе, своей невестке.
Говорила старая долго, положив на колени большие натруженные руки. В комнату входили другие жильцы подвала, они садились к печке или на лавку у стола. Старались не мешать рассказчице, хотя не только знали эту историю, но и тяжело пережили ее в свое время.
У Анфисы была подруга, с которой они вместе семилетку кончили. Вместе и на ситценабивную фабрику поступили. За несколько лет до войны обе они замуж вышли. Мужья их работали на той же фабрике и были большими приятелями.
Молодые семьи жили по соседству. Вскорости загугукали у них малыши. В одной семье и в другой родились девочки.
Они уж подрастали, когда началась война. Отцы ушли в армию. На долю жен и дочерей выпала горькая судьба, немецкий плен.
В городе творилось страшное. У стен собора появились виселицы. И взрослых, и детей заставляли рыть окопы. Тех, кто работал плохо, пороли. Кто отказывался работать, убивали.
Расстрелянных гитлеровцы не разрешали предавать земле. Хоронили они только своих солдат и офицеров.
Бывали дни, когда все взрослые жители города занимались производством гробов. Это случалось при особо сильных обстрелах из крепости и с правого берега.
Город вымирал. Люди поедали траву, росшую на откосах канала, поедали падаль. Но скоро и падали не осталось.
Как-то Анфису вызвали в комендатуру. Она прибежала оттуда ночью, избитая, с распухшим лицом.
— Поймите, мама, — давясь слезами, говорила Анфиса, — они не считают нас людьми. Я не хочу жить.
Но она жила.