Шрифт:
Закладка:
Ипатов задержался не без умысла — он любил войти к старику, когда знакомое дыхание чая заполняло ярцевские хоромы. Странное дело, но один этот запах способен был растревожить воспоминания — на память приходила милая Кубань, вечернее чаепитие под старой яблоней, когда к чаю подавалось вишневое варенье, недавно сваренное, молодое, и белый хлеб, тоже новый, да, всего лишь чай с вишневым вареньем и белым хлебом, а кажется, что не было яств изысканнее.
— Ну, как вам.. Жуэ? — спросил Ярцев, когда письменный стол был застлан сложенной вдвое скатеркой, которую по этому случаю хранил Ярцев.
— Обычный прием: создал маску и укрылся за ней.
— Маску? — изумился Ярцев.
— А вы думали как?.. Маску! Вот этот его смех выдает его с головой: шутка, которую он встречает гомерическим хохотом, не должна вызывать у него такой реакции — он умнее.
— Так может смеяться не месье Жуэ, а, например, месье Прево, верно?
— Он заслонился этим самым... Прево! — подхватил Ипатов. — Месье Прево — его маска!..
— Он еще даст нам жизни!
— Попомните: даст!.. — Ипатов задумался. — Поэтому, начиная дело, важно иметь в виду подлинного Жуэ, а не его маску...
Чай был на столе, как обычно у Ярцева, в подстаканниках, что в очередной раз вызвало у Ипатова гнев неподдельный.
— Убери ты эту железную оправу, — возроптал он, извлекая стакан из подстаканника. — Не люблю чехлов и футляров!..
Ярцев взглянул на Инатова не без робости; осторожно, обжигая пальцы, выпростал и свой стакан из подстаканника.
— Я бы ему не открылся послезавтра! — вдруг воскликнул он, дав понять, что хочет сменить тему разговора. — Рано начинать разговор...
Ипатов посмотрел на старика, подмигнул не столько ему, сколько себе:
— Почему... рано?
— Весь наш маневр как на ладони...
— А это плохо?
— Плохо, конечно...
Он вздохнул, прищурившись, взглянул на горящую люстру, поднял стакан с чаем, расположив его между собой и люстрой, — отсвет чая лег на лицо, заметно покоричневело предглазье.
— Поскупился, дед: недолил заварки! — заметил Инатов смеясь, что встревожило Ярцева. — Да уж не надо, не надо... Значит, не начинать разговора?.. А если так повернется, что будет мысля начать, как тогда?
Но Ярцев, предпочитавший во всем план и точно вычерченную линию, был неумолим:
— Не начинать, не начинать...
...Два дня минули, и русский дом был полон гостей.
То и дело Ипатов оглядывал толпу, стремясь отыскать дочь. Бедняга, она пыталась упрятать себя, отыскав угол посумеречнее. Когда Александр Петрович видел ее одну, он спешил отрядить к ней кого-то из молодых торгпредских: «Побудьте с Майечкой, я вас прошу, что-то ей сегодня уныло...» Но было и по-иному. Он завязывал беседу с кем-то из гостей и спешил привадить к этой беседе Майку. «Моя дочь — Майя Александровна», — произносил он с радостью, едва ли не торжественной. Она краснела и принималась нервно теребить ридикюль, шитый бисером, такой крохотный в ее больших руках, — снаряжая на прием, ее одарила этим ридикюлем мать.
Жуэ оставался в русском доме допоздна. Виной тому была в немалой степени Майка. Трудно сказать, как развивалась бы их беседа, если бы, обозревая дом торгпредства, они бы не зашли в малую гостиную, где в лиловых сумерках висела картина в посеребренном багете с изображением дубовой рощи. Собственно, пейзаж украшали не столько дубы, старые и многоветвистые, сколько камни, поднявшиеся из земли. Камни были крупными, округлыми, ярко-белыми, издали они могли быть приняты за стадо коров, укрывшихся в знойный полдень под многослойными кронами деревьев. Видно, старое полотно не на шутку увлекло беседующих, хотя, как можно было понять, одно слово главенствовало в их диалоге.
— Барбизон, — говорил Жуэ.
Картина старого мастера, у которой происходила беседа, могла навести на мысль, что речь шла о прославленной школе живописи, обосновавшейся в барбизонских рощах. На самом деле беседа пошла дальше: неподалеку от Барбизона находился загородный дом Жуэ, куда гость приглашал сейчас хозяев.
— Как вам... Жуэ? — спросил Ярцев молодую Ипатову, когда гость оказался за порогом русского дома.
— Он сказал, что этот эльзасец, решивший перебежать вам дорогу, третью неделю ничего не смотрит, кроме альбомов с греческими иконами, — слукавила она.
— Погодите, да не иконы ли коллекционирует Жуэ?
— Иконы, разумеется...
— Однако, может, и нам собрать эти альбомы? Как вы полагаете, Иван Сергеевич?
— Валяйте...
...Они были в Барбизоне, как условились, в пять пополудни.
Знойный ветер, по-сентябрьски сухой и пыльный, задувал в машину, и решено было ехать при закрытых стеклах. Майка бодрствовала — для нее это был Барбизон, живой Барбизон. Она обнаружила, что здешние рощи действительно уставлены округлыми камнями, такими крупными, что их смогла сдвинуть с места лишь проточная вода, обладающая способностью ворочать валуны, некоторые из которых и в самом деле были с корову. Молодая Ипатова вспомнила картину в малой гостиной торгпредства и решила: то, что можно было принять за фантазию художника, неудержимую, на самом деле было, как сейчас, точным слепком природы. Вот и получалось: ничто не могло так стимулировать фантазии художника, как природа, — нет, не чрезвычайное, а обычное ее состояние.
Ипатову было интересно, как воспринимает дорогу Майка. Когда машина останавливалась посреди открытого поля, Майка спешила вбежать в белое озерцо ромашек. Она возвращалась в машину с букетом полевых цветов — этот букет казался не очень-то серьезным в сравнении с крупными Майкиными руками, которые обдало солнечным ветром. А потом машина остановилась на берегу речки — речка была равнинной, с белой галькой и желтым песком. Речка пришлась путешественникам на самую середину дня. Это было видно по гальке и песку: они были сухи. Все решила эта сухость песка и камня. Майка сбросила туфли и вбежала в речку. Она устроилась у реки, положив ноги на камень. Ипатов стоял у нее за спиной и видел, как ветер пил с ног воду. Как будто и не Майкины ноги: как стоптанные башмаки, с широкой ступней, без подъема,