Шрифт:
Закладка:
Обиженная Пелагея уходила к себе в комнату, где рядом с её кушеткой стояла Мишкина кровать. Тихо укладывалась на ночь, а потом, уже лёжа в постели, молча просила у кого-то, чтобы и в эту ночь пригрезился ей сон и чтобы в этом сне увидела она хоть краешком глаза свой дом в Даниловском, свой огород и яблоню под окном, и козу Зойку, а также соседку свою, Дуняшку Иванникову, ну, а прежде всего мужа своего покойного, Ивана. Она поговорила бы с ним о чём-нибудь, спросила бы у него совета, как жить ей дальше в дочернем доме, чтобы поменьше доставлять им, родным людям, хлопот о себе, а главное — чтобы Мишке, их внуку, жилось хорошо, чтобы не разлюбил он бабку, чтобы здоровеньким рос…
Случалось, этот кто-то, к кому обращалась она, помогал Пелагее, и к ней являлись желанные сны — из той, прежней жизни, из даниловского далека. После них она ходила по дому притихшая и виноватая, будто что-то утаила от дочери, будто тайком от неё привезла она в город свой старый, бабкин ещё, сундук, а в сундуке том — ворох разных снов. Она вытаскивает их, как платья или сарафаны, те, что носила давным-давно, ещё в девичестве, и примеряет украдкой, по ночам, и смотрится тайком в зеркало…
И вот, на тебе, пропали сны у Пелагеи! Наверное, всему на свете бывает конец, и сны у человека тоже когда-то кончаются. Машина железная и та изнашивается, а человек — и подавно.
Думая так, Пелагея, однако, догадывалась о главной причине, с которой всё началось…
Случилось это недавно. Как-то вечером, Клавдия с Фёдором уже вернулись, вышла она во двор — с соседками на лавочке посидеть. Тут же, возле подъезда. Она и прежде посиживала с ними, бывало, сама говорила мало, больше слушала да дивилась говорливым городским посиделкам: как непохожи они были на те, что когда-то у них на деревне затевались. Там, помнится, ни одна вечёрка без песен не обходилась. Посудачат, посудачат, а потом и запоют, тут и молодые, и старухи старые — на все голоса. Бывало, от посиделок как от печки тёплой душа согревалась, а всё из-за песен. Вот и думала Пелагея, сидя у подъезда на лавочке: куда же нынче песни все подевались? Видать, все в телевизор ушли, там теперь посиделки.
И в тот вечер присела она на лавочку под самый разговор, который почему-то тут же и затих при её появлении. Пелагея на свой счёт это молчание вовсе не приняла: села, поздоровалась, и соседки ей приветливо так ответили. Попереглядывались между собой, вроде как подталкивая друг дружку к прерванной беседе: мол, чего уж там!.. И пошёл опять разговор.
— Вот я и говорю, — вздохнув, сказала одна, — от благополучия всё, от сытости…
— И от жадности, — закивала вторая. — Такой жадный пошёл народ, и всё-то нам мало, всего-то нам подавай…
— И я же о том… Жадность-то от чего? От благополучия. Нынче ведь как? Все на улучшение да на расширение. Забыли, как жили-то! Про казармы да про бараки забыли.
— Нашла о чём! Ты войну ещё вспомни. Что же тут вспоминать. А тогда рази лучшего не хотелось? Хотелось. Но не лезли за счёт других.
— Ты не лезла, а другие… И тогда разные были. И теперь. Вон возьми мою соседку, из третьего блока, на нашем этаже. Какой уж год шестером в двухкомнатной ютятся, всё очереди ждут.
— Это та, многодетная? Многодетной должны бы.
— Вот и ждёт.
Пелагея слушала и сокрушалась. Как же так, думала она, что же такое творится с городскими людьми? У них в Даниловском нынче домов пять пустых наберётся, поезжай да живи, тебе ещё и спасибо скажут, а тут — на тебе! Да и едут уже, возвращаются. Дуняшка по весне написала, что молодые Костровы, соседи её, прошлым годом ещё воротились, в свой же собственный дом. Нюрка в доярки пошла, а Лексей шофёром. Вот и другие бы так! Столько простору кругом — живи не хочу, а их всё в тесноту тянет! Её бы воля…
За размышлениями этими, которыми ей страсть как хотелось поделиться, она не вдруг заметила, что одна из соседок обращается к ней, о чём-то спрашивает.
— Я грю, — она тронула Пелагею за рукав, — когда на новоселье-то позовёшь?
Но и теперь Пелагея не поняла, о чём это она. В самом деле, о каком новоселье спрашивают, ведь года три назад, если ей память не изменяет, Фёдор с Клавдией своё новоселье, слава богу, уже справили.
А та опять за своё:
— Да будет тебе, старая! Как и не знаешь ничего. Весь дом знает, а она нет. Ох, старая, тоже видно хитра. Под одну гармошку, видать, с молодыми своими приплясываешь. — Соседка укоризненно покачала головой, но другая её урезонила:
— Да погоди ты, может, зря напраслину-то возводишь. Может, она-то и ни при чём, откуда ей знать. Может, они и её вокруг пальца…
Нет, ничего не понимала Пелагея, хоть убей. Только тревожно, стыло сделалось на душе. И голова пошла кругом. Хотелось встать и уйти, да ноги, чуяла она, двигаться не желали. Тут и соседки поняли: не притворяется она. Внесли ясность.
— Мой-то старший, — зашептала ей первая, — в одном управлении с Фёдором вашим работает. Так вот он и сказывал про его с Клавкой затею… На трёхкомнатную, слышь, метят, в новом доме, в этой уже не умещаются. Ну, а жильца-то одного им не хватало. Вот и выписали тебя из деревни… для этого… для балансу… Вот ведь какие дела. А ты, видать, и не знала?
Будто на крутую гору поднялась Пелагея в тот вечер на третий этаж, тихонько прошла к себе в комнату и улеглась на кушетку. И до утра пролежала недрёмно.
Мало смысля в хлопотных квартирных делах, она смогла усмотреть, однако, какую-то, пусть не прямую, но косвенную связь между той, давно ожидаемой квартирой, которую, наверное, спит и видит та незнакомая женщина, многодетная мать из третьего блока, и другой, на которую, по словам соседки, метят её дочь с зятем. И что бы ни говорило ей сбитое с толку воображение, сердцем она была не с родными, не с Кланькой, не с Фёдором, а с теми незнакомыми ей людьми, которых она и в глаза ни разу не видела, но чуяла, как нелегко им.
И другое она поняла: теперь, как ни кинь, она и сама становилась невольно причастной