Шрифт:
Закладка:
И чего хочу, я объясняю на редкость ломано, коряво, запинаясь и путаясь. Он же, пока слова я подбираю, терпеливо ждёт, слушает внимательно.
— Вам требуется исключительный подарок, — старик улыбается понимающе.
Так, что я осекаюсь.
Собираюсь возразить, что не настолько исключительный, не своей любимой женщине я его дарить буду, а просто Север, но старик смотрит выжидательно. Поглядывает с ощутимым лукавством, под которым все возражения, становящиеся оправданиями, кажутся глупыми, поэтому я только киваю.
Пусть считает, чёрт с ним…
— Думаю, у меня есть, что вам предложить, пан, — он произносит певуче.
Уходит во мрак дверного провала, будто проваливается в черноту, и где-то там, в невидимых для покупателей помещениях, что-то шуршит.
Стукает.
И ждать я устаю, перестаю расхаживать вдоль витрин и рассматривать выложенные на любой вкус, цвет и цену украшения, когда он возвращается, приносит бархатный футляр, который открывается осторожно.
— Взгляните, пан, — старик предлагает благоговейно.
А я послушно смотрю.
На браслет.
— Обалдеть, — я присвистываю невольно.
Прошу прощения, но старик польщенно улыбается, словно посмеивается.
— Вы такого больше нигде не найдете, пан. Оно единственное в своём роде. Его делал ещё мой прадед по эскизам своего прадеда. История семьи говорит, что эскиз был принесен благородным паном для своей возлюбленной, но он так и не вернулся за своим заказом. Посмотрите, как искусно сделаны саламандры.
Две саламандры.
Что смотрят друг на друга или на белесый круглый камень, что между ними застыл. И застёжка-крючок около этого самого камня и морды одной из ящериц смотрится совсем незаметной, аккуратной.
— Лунный камень. Настоящий. Можете проверить на свету, повернуть. Видите, какая иризация и голубые отблески?
Вижу.
И знаю.
Потому что кулон с лунным камнем я Север уже покупал, дарил на восемнадцать лет. И на тот камень этот похож, словно комплект, спустя столько лет, собрался. Только вот, вспоминая, что тогда дальше было, лучше поискать ещё, выбрать другое украшение, без лунных камней, но… ей понравится браслет.
Я уверен.
Поэтому я покупаю, чувствую себя вновь мальчишкой, который подарки, несоизмеримые доходам, делает легко. Шикует безрассудно, чтобы впечатление произвести, вызвать восторг и улыбку.
И сам, представляя Север, я улыбаюсь.
Дохожу почти до дома, когда и улыбка, и хорошее настроение пропадают. Исчезают от вида крутой тачки у наших ворот и уже знакомого пижонистого индюка, с которым в Либерце Север ушла и который сейчас, привалившись к боку машины, стоит.
Держит в руках огромный букет роз.
— Здравствуйте, Дима, — он, поднимая тёмные очки и начиная почему-то на английском, улыбается приветственно, белозубо.
И вот стоматологию я тоже проходил.
Можно… вспомнить.
— Добрый вечер, — я, переходя тоже на английский, всё же отвечаю.
Разглядываю, останавливаясь в паре шагах от него. И можно признать, что вид и лоск пижона мне никогда не светит.
Таким родиться надо.
— Мы не представлены, но Вета рассказывала про тебя. Она хороший друг, правда? — пижонистый индюк проговаривает неспешно, цедит неуловимо насмешливо, показывает… осведомленность. — Прими мои соболезнования. Потерять невесту и ребёнка — большая трагедия.
— А ты…
— Алехандро, — он, протягивая свободную руку, представляется поспешно, удивляется искренне. — Вета разве не говорила тебе обо мне?
— Нет.
И не понятно, кому очки это уменьшает.
Ему или мне?
— Да, а я вот тут… — Алехандро, словно запоздало вспоминая, букет приподнимает, объясняет обеспокоенно, — …захотелось увидеться и порадовать красивую девушку. Красивым девушкам просто обязательно нужно дарить красивые цветы. Тем более день выдался свободным, смог вырваться от моего старика и его серьёзных дел. Только вот я звоню, звоню, а Вета не отвечает и не открывает.
— Она спит. Возможно. У неё голова болела с утра.
— Да? Вот чёрт… — пижонистый индюк расстраивается, оглядывается на машину, косится досадливо на часы. — В таком случае будить — преступление, да и мне ехать уже надо. Долго ждал. Ты тогда цветы ей передай, bueno[2]?
— Передам, — я соглашаюсь.
Получаю скороговоркой большую благодарность и колючий букет, который выкинуть тянет неимоверно, но… это по-детски. В двадцать семь так уже не поступают, и нечестно оно.
Подло.
Север самой решать. Её очередной поклонник, которому про меня она когда-то рассказать успела, ушла тогда с ним, а сегодня он приехал, примчался к ней из Либерца, Праги или с другого края мира.
Ничего не изменилось.
Дурак ты, в самом деле, Вахницкий.
И по стене рядом с дверью, разбивая костяшки, я врезаю от души, дышу, чтобы успокоиться, не сорваться и Север не высказаться. Не поругаться, потому что нет у нас повода для ссоры, и злиться я не должен.
Мы… мы же друзья, соседи.
И все глупости забыты.
Не в счёт.
Ей могут дарить цветы, она может общаться с пижонистыми индюками и рассказывать им то, что заблагорассудится, поэтому чёртов букет я всё же заношу. Несу, зовя Айта, на кухню, в которой ваза, кажется, таскалась, мешалась, а потому запомнилась.
Только вместо вазы я нахожу Север.
Она спит, положив голову на вытянутую руку, за столом. Сидит, забравшись на стул с ногами, и, как можно спать в подобном положении, мне никогда не постичь, но она вот спит, не падает даже. Только задирается футболка, которую у меня она незаметно отжала, одолжила, пока сушила свои вещи, на пару часов.
Оставила насовсем.
И Айт верным стражем у её стула возлежит, стережет. Он, поднимая с лап голову и даже не вставая на встречу, когда я вхожу, смотрит укоряюще, выговаривает одними глазами за шум, что Север потревожить может.
Разбудит.
— Предатель, — я выговариваю беззвучно.
Выдыхаю, ибо злость, сжавшая сердце, при виде их отпускает.
Почти пропадает желание букет выкинуть, и на второй стол я его кладу. Подхожу к Север, чтобы исчерканные её почерком листы бумаги рассмотреть, увидеть раскрытые где-то на середине записи Альжбеты, открытые словари, смятые бумажки, лупу.
Карандаши.
Которые Север больше втыкала в волосы, чем что-то ими писала. Подчёркивала в дневнике Альжбеты, который за все эти дни мы так разобрать и не смогли. Не сошлись, споря до хрипоты и хлопанья дверей, даже во мнении, на каком языке они написаны. Нашли только, что и пан Герберт перевести пару записей не смог, пропустил.
И поступить также нельзя.
Не складывается картина без этих страниц, упускается что-то важное. Не понимается, чем история завершилась, поскольку к концу нечитаемых записей становится всё больше, будто, пугаясь с каждым днём все больше и больше, на другой язык Альжбета переходила.
Прятала.
Пря… я, замирая, повторяю мысленно, провожу задумчиво по открытой странице. Прятать, скрывать, утаивать.
Шифровать.
Что если записи … она шифровала?
Шифры ведь дело такое, популярное.
Мать его…
Ибо если так,