Шрифт:
Закладка:
– Все не так уж и плохо, но ремонт придется сделать, – говорит пожарник.
Томаш ничего ему не отвечает, только говорит:
– В детскую комнату. – Прижимает детей к себе еще сильнее. – В детскую комнату, сука!
– Это Кальт, – тихо говорит Гжесь.
– Что? – спрашивает отец.
– Это Кальт, – повторяет Гжесь. – Это Кальт с Чокнутым. Ты был прав.
– В чем именно я был прав? – спрашивает Томаш.
– Вы все были правы. Что они способны на все, – говорит Гжесь. Всматривается в свой дом и машину. Только сейчас я замечаю, что его дому тоже досталось: издали в темноте видно большое обгорелое пятно на фасаде. Следы спрея.
– Это все Кальт, – говорит Гжесь. – Кальт и та сука.
Томаш берет детей за руки, подталкивает их к Агате, потом идет вперед, уперев руки в бедра. Минует свою сожженную машину. Входит во двор. Осматривается. Сплевывает. Поворачивается к нам, к соседям, к пожарникам.
– Вот так это выглядит! – кричит он, его голос слышен во всем Зыборке.
Гжесь и Миколай молча переглядываются. Томаш кричит снова, Агата вырывается, подходит его успокоить. И только сейчас, словно в какой-то комедии, к дому подъезжает полицейская машина с мигалкой. Медленно едет по Известковой, чуть раскачиваясь на гравийной дороге. Останавливается, из машины выходят двое полицейских. Я узнаю одного из них. Это тот, который принес нож на собрание в сторожке.
– Вот так это, сука, выглядит, когда ты борешься! – кричит Томаш. Поднимает руки. Он все еще борется.
Нужно их отсюда забрать, а то их поубивают. А то этот некто, не пойми кто, тот, кто следит за ними, кто обрек их на смерть и уничтожение, не прекратит. И этот дым опустится на весь город, и удушит всех, удушит даже этих детей.
Тебе снова придется протянуть руку, Юстинка, никто за тебя этого не сделает. Никто не протянет ее вам.
Я подхожу к Миколаю, он думает, что мне хочется к нему прижаться, но у меня нет такой необходимости, я легонько отталкиваю его, а потом показываю, чтобы мы отошли в сторону. Мы минуем соседей, поднимаемся по дорожке, что ведет к лесу. Останавливаемся, лишь когда дом становится цветным пятном.
– С этим нужно что-то делать, – говорит он, голос у него дрожит.
Убегает от меня взглядом, видя мои глаза даже в темноте.
– Что? – спрашиваю я. – Что нужно сделать?
– Нужно с ними сражаться. Нужно найти этих людей, сражаться с ними. Рассказать об этом. Победить их. Расхерачить их, – говорит он быстро, на одном дыхании.
– Ты никого не победишь, Миколай.
– Это мой родной дом. Это мой родной дом, – повторяет он, всматриваясь в далекие краски дома. Его отец еще что-то кричит, но уже не слышно что именно, слышно только эхо его голоса, его рычание и громыханье.
– Я не спас мою маму. Не спас никого, – повторяет он все тише.
Это не так. Я подхожу ближе. Это не так. Кладу ладонь ему на лицо. Убираю волосы со лба. Прижимаюсь к нему впервые, не помню даже с какого времени.
– Это не так, Миколай. Мы должны вернуться в Варшаву. Все. Ты, я, твой отец, Агата, дети. Мы должны ехать в Варшаву. Тут их убьют, – говорю я тихо и чуть покачиваю его дрожащее тело.
Он что-то отвечает, но его слова, вместе со слезами и соплями, исчезают в моих волосах и на шее.
– Мы должны снять им квартиру в Варшаве. Спасти их. Мы должны вернуться к себе. Должны выехать. И только потом заняться этим. Начать действовать, – говорю я.
Он хочет что-то сказать, но будто не имеет сил. Только немо шевелит губами.
– Мы должны ехать. Должны ехать, все. Через пять минут мы должны сесть в машины и уехать, – говорю я.
– Отец никуда не поедет. Никуда, – отвечает он тихо.
– Тогда мы должны поехать вдвоем, Миколай. Поехать вдвоем и забрать детей, – повторяю я. И только сейчас до меня доходит – ясно и четко, словно в голове вспыхнул ослепительный свет, – что я не хочу никого спасать. Не хочу никому протягивать руку. Что на самом деле хочу спасти себя. Себя и его. Что это последний шанс.
Что эти люди уже канули в пропасть. Как старые камни.
Что тут нас ничего не касается. Что это не наше дело.
Что нельзя отвратить зло. Что жертвы зла уже давно выбраны, заклеймены.
Как Кирилл. Кирилл на ремне в своей квартире.
– Мы не можем, – отвечает он, отводя лицо от моей шеи. – Нам не на что.
– Как это «не на что»? Ты ведь получил деньги. Получил аванс. Тысяч пятнадцать, если не больше, – говорю я, глядя на него.
Он вытирает слезы. Выпрямляется. Перестает трястись. Отбрасывает назад волосы.
– Нам не на что, – повторяет спокойно. – Я отдал все деньги Гжесю. Чтобы тот заплатил за разбитый кабак. Нам не на что. Ему это было нужно.
Голос Томаша, доносящийся издали, наконец обрывается. В нашу сторону, сквозь деревья, приближается шар сине-желтого огня. Это пожарная машина.
Мой муж стоит, выпрямившись. Он уже не плачет. Разводит руками. Он спокоен. Я чувствую, как земля, листья и корни вяжут мне ноги.
Я представляю себе, как этот черный дым, что выходил из домов, окон, разливается вокруг Зыборка, окружает его, создает стену высотой в несколько метров, стену, которую не перейти.
– Ты не хотела ехать, – говорит он, разводя руками. – Ты ведь не хотела ехать.
– Но тогда этот дом никто не поджигал, – тычу я пальцем. – Никто тогда не пытался убить двоих детей, Миколай.
(«Я не позволю тебя ранить», – сказал Он по телефону.)
– Ты не хотела ехать, – повторяет он и только тогда начинает идти назад. Даже не оглядывается, иду ли я следом. Я вспоминаю, что в кармане лежат сигареты. И зажигалка.
Он идет. Исчезает с глаз. Я закуриваю.
Стою так, когда Миколай растворяется в свете, в саже, в контурах домов, в фигурах людей, в черном дыму.
Он сидел у невестки до рассвета. Пришлось. У нее не было никого.
У него закрывались глаза, это было непривычное для него время, но невестка была под наркотиками, постоянно заваривала чай, глядя на оба телефона, кругами ходила по комнате, снова садилась, включала на всю громкость радио, старые песенки, чтобы только не думать.
Он поехал к ней сразу после встречи у Брачака. Хотел переодеться по дороге в сутану, но зачем, ерунда, это ведь семья. Брачак был добрым человеком. Гловацкий запальчив, кусает, словно собака. Это человек, который никогда не отступает, никогда не останавливается, ничего не боится. Брачак держит его в рамках, надевает на него узду, смиряет. Ничего нельзя сделать без смирения. Без смирения человек становится вертопрахом.
Но он также знал и то, что Гловацкий – порой, когда думал о нем, то начинал его бояться, – знал, что Гловацкий уже навсегда останется таким. Такие люди не меняются, но ржавеют, как сталь. Только к Савлу, который тоже был вертопрахом, который тоже был бескомпромиссен, явился ангел. Но Гловацкий – не Савл.