Шрифт:
Закладка:
– Что вылупился? – спрашивает.
– У тебя когда-то был классный кабак, – напоминаю я ему.
Несколько мгновений он не отвечает.
– Видишь, что бывает, когда ты не в курсе, – говорит он наконец, глядя на меня. – Ты не знаешь, что происходит, малолетка, никогда не знал, потому что когда был тут, то носился, обкуренный, вокруг замка с другими, такими же, как ты, малолетками; знаешь, когда тебе восемнадцать, то смотришь на все как ребенок. Смотришь как ребенок, и ничего не говоришь.
– Помнишь, что я сказал тебе в последний раз? – спрашиваю я его. – Помнишь, как я сказал тебе, то когда-то ты был нормальным? Помнишь?
Чокнутый вздыхает. Качает головой. Выпивает еще глоток из бутылки, тычет ею в мою сторону. Я качаю головой.
– Малолетка… да, у меня был другой кабак, который, возможно, и был классным, классным в твоих воспоминаниях. Был классным, потому что ты был молодым, и не могло быть по-другому. Но пусть. Он, сука, был классным. И у меня его забрали. И тот хуй, Кудневский в смысле, прошлый бургомистр, забрал его, хотя у меня был договор еще на два года. И я остался без денег. И мне пришлось продать все и свалить в Англию.
– И что? – спрашиваю я.
– А то, что теперь у меня другой кабак, и я не дам его у себя забрать, – говорит он.
Гжесь стоит рядом, все еще держится за руку. Дышит.
– Если бы он сегодня не принес компенсации за ущерб, игры бы уже закончились, – отвечает Кальт.
– Какие игры? – спрашиваю я.
– Да мало ли сюда телок приходит, у которых даже на помаду из «Сефоры» не хватит? Лет по шестнадцать? И что, это такая проблема написать пост на Фейсбуке? Даже показания в суде дать? Понимаешь, о чем я? – вмешивается Чокнутый.
Даже не глядя в сторону Гжеся, я хватаю его за руку, останавливаю, чтобы он не кинулся в сторону Чокнутого. Что-то во мне начинает жечь, делается красным, потом белеет. Я чувствую, как закипаю изнутри.
– А потом еще и другие штуки можно сделать, – добавляет Чокнутый тихо, его голос на этом уровне громкости едва слышен, напоминает скрип куска пенопласта в ладони.
– Да нахер, – отвечаю я ему.
– Что на хер? – разводит он руками. – Что на хер?
– Да на хер. – Я чувствую, как что-то заливает меня изнутри, что-то неясное, словно Каратель, держу Гжеся крепко, изо всех сил моей старой, вялой рукой. – Хуй ты что получишь.
Кажется, впервые в жизни я осмелел, кажется, я не готов к такому, и хорошо, потому что не был к такому готов никогда в жизни. Смелость эта – как глубоко спрятанный инстинкт; реакция после нажатия кнопки, о которой я даже знать не знал.
Я знаю, что у этого идиота – оружие, не вижу ничего кроме этого оружия, это оружие – самый большой предмет в комнате. Но я стою напротив пистолета. Не прячусь, не приседаю. Может, я весь трясусь, но совершенно этого не чувствую. Никто не станет делать таких вещей с моим братом.
– Значит, так? – говорит он.
– Значит, так, – отвечаю я.
– Ты уверен? – спрашивает он, потягивается, смотрит на меня, на Гжеся, я думал, что он удивится, но в его взгляде нет даже доли удивления.
– Я уверен.
И прежде чем он скажет что-то еще, решительно подталкиваю Гжеся в сторону двери, прежде чем этот троглодит в левой части дивана поднимет оружие и выстрелит сперва в него, а потом в меня, и закрываю за собой дверь; Гжесь отсутствует, управляющее им оборудование зависло, осталась только аварийная система, которая отвечает за движение рук и ног, и некоторое время ни на что больше он не способен. Когда мы сбегаем по лестнице, он идет быстро, но движения у него – словно у автомата; и только когда мы выходим на улицу, он начинает идти так, как шел тогда, в лесничестве, словно старик, едва волоча ноги, словно зная, что там, куда он идет, не случится ничего хорошего, но уже нет и никогда не будет никакого другого направления.
Последнее, чего ты ожидала в этом доме, так это песня. Была тихой и слабой, будто пение призрака. Некоторое время ты думала, что это телевизор или радио. Но нет, пение слишком хрупкое, бесформенное, слабое. Так не поют с эстрады, призналась ты себе. Сидела над компьютером и пыталась печатать несвязанные друг с другом слова и выражения на белом экране редактора. Но из-за песни ты не могла больше продолжать печатать, Юстина, Юстинка, пришлось тебе встать. Слишком уж тебя пение сбивало с мысли. Призывало тебя.
Ты сошла по лестнице, как обычно тихонько, нервничая и потея, потому что человек, после того как отказывается от ксанакса, нервный и потный, и разрегулированный, словно старая аппаратура, а пение с каждой ступенькой становилось все громче, но все еще оставалось слабым. А кроме него слышалось еще и тихое бряканье гитары.
Я узнаю эту песенку. Это «Брэкаут» [69], «Я пошла бы с тобой».
Агата даже не играет, только трогает струны гитары пальцами и тихо подпевает, и те звуки, которые она издает, слабые и мастерские, будто паутина. Йоася сидит на диване и слушает маму, предельно сосредоточенная. Ясек не слушает никого, всматриваясь в лэптоп и играя в какую-то сетевую игру, с наушниками на голове. Единственный свет в комнате – желтоватый свет торшера. Вся троица искупана в этом золоте, они спокойны, будто скульптуры, невыразительны, будто призраки.
«Я пошла бы с тобой, на самое небо», – поет Агата, и если бы пела громко – наверняка пела бы плохо. Наверняка пела бы как учительница музыки из сельской школы. Ее гитара старая и слабая, на корпус налеплено сердечко «Большого оркестра праздничной помощи» [70]. Она пережила не один туристический слет и харцерский [71] костер. «Я пошла бы с тобой, в самое пекло, но там горячо, но там горячо, быстро б испеклась», – поет она, а Йоася тихонько смеется, словно услышав шутку. Наверняка ее смешит рифма. Ты тоже улыбаешься. Никто тебя не видит. Прячешься в тени.
Это последнее, чего бы ты могла ожидать, подумала ты, и от холодного пота одежда липла к телу, ты так разозлилась и так сильно хотела, чтобы тебя не увидели.
– Хорошо играешь, мама, я, честно, люблю, когда ты играешь, – услышала ты, когда поднималась по лестнице.
– Неправда, я просто так брякаю, – донесся до тебя ее ответ.
Ты чувствовала неловкость. Все это было слишком интимно.
Прежде чем ты снова уселась за работу, то стояла некоторое время на улице. Тебе снова казалось, будто ты что-то видишь. Черный дым, облако, черный абрис. Заполняющий все пространство. Выходящий из квадратов отдельных домов. Из труб, окон, из водостоков, из плакатов, витрин, дорожных знаков, билбордов, вывесок. И ты должна прорваться сквозь весь этот дым сама. Они втолкнули тебя в него. Скажут – и ты почти не услышишь того, что скажут, – что ты должна идти вперед.