Шрифт:
Закладка:
— А вас никуды нельзя перевозить, — сокрушенно заключил он. — Застряли мы тут с вами… Боятся, помрете в дороге…
Потом врач все же решился отвезти нас в госпиталь. Раздобыли большую подводу на резиновом ходу, навалили на нее много сена, уложили нас троих и тронулись.
Везли медленно, осторожно, словно аквариум с рыбами перевозили. По дороге останавливались, нам делали уколы. И все же одного не уберегли. А потом врач приказал везти нас побыстрее: «А то и этих не довезем».
Остановились в поле прямо перед полотном железной дороги. Скоро подошел санитарный поезд. Из него выбежали санитары с носилками, сняли нас с подводы, осторожно переложили на носилки и внесли в вагон. А третий наш товарищ возвращался назад, в тот сад, куда была проторена прямая дорожка «недолгожителями» нашей палаты.
Поезд тут же тронулся, и с этого часа началась другая, госпитальная жизнь ранбольного. Ее знают все, кто был в моем положении. Госпиталь, операция, переезд в глубь страны, в новый госпиталь, долгое лечение… Тут уж кому как повезет.
Запомнились мне тогда два госпиталя. Первый в городе Калач Воронежской области. Сюда по воскресеньям из окрестных сел приходили старушки и женщины с белыми узелками, садились около наших коек, кормили своей вкусной снедью и расспрашивали, не встречали ли мы их сыновей, мужей и братьев там, на фронте. Такого я не видел больше нигде, хотя пришлось лежать после других ранений, наверное, в добром десятке госпиталей.
Потом меня перевезли в госпиталь № 3695. Здесь я пролежал до середины ноября сорок третьего. Медкомиссия определила меня негодным к военной службе. Значит, в мирной жизни я буду инвалидом.
— Да вы что? — молил я врачей. — Родные мои доктора, вы же спасли мне жизнь, а теперь отбираете ее. Мне же только двадцать лет.
Я писал рапорты, ходил по начальству, и нашелся какой-то самый «главный врач», добрая душа, который сжалился.
— Только дай слово, что ты никогда не будешь курить!
С радостью дал и до сих пор держу это слово. Меня направили в запасной полк.
Я уже говорил, что война для меня после этого моего возвращения с того света выдалась длинной. Я опять был и пулеметчиком, и артиллеристом, и в матушке-пехоте воевал. И было на той войне, как и всем, нелегко. Правильно говорят: «На войне как на войне…»
Освобождал Крым и при штурме Сапун-горы опять был ранен. Вылечили, и снова попал в запасной полк. А дальше освобождал Украину, воевал и на чужих землях, в Венгрии, Австрии, Чехословакии… Много всего и всякого было. И еще одно свое ранение запомнил. Оно было в марте сорок пятого. Хорошо запомнил, наверное, потому, что меня в полковой медпункт привез на своем «виллисе» наш гвардии полковник Морев. Меня бинтовали, а полковник говорил врачам:
— Вы его никуда отсюда не отправляйте, а то он больше к нам не попадет. А мне нужны такие орлы. Посмотрите, у него весь гвардейский значок залит кровью.
Командир полка видел, как в критический момент боя я, единственный оставшийся в живых из расчета, стрелял по врагу из орудия, пока не ранило и меня.
Осколок пробил мне шапку, задел голову, и кровь залила гимнастерку на груди. Кроме того, у меня была перебита в кистевом суставе правая рука. Когда везли в медчасть, я слезно просил полковника не отправлять меня в госпиталь, а оставить в медсанбате.
— Надоело по чужим частям мотаться, — уговаривал Морева. — Как только ранят, так прощай свои ребята. А я хочу закончить войну в своей части.
Полковник мне обещал.
И в тыл меня не отправили. Только свозили на мотоцикле в госпиталь на операцию, но лечился в своей полковой медчасти.
Потом Морев вручал мне правительственную награду за тот бой.
А война моя, как я уже говорил, окончилась в Праге. Помню, бежит навстречу мой друг Гусенков. Он тоже заряжающий, только из другого расчета. Глаза блестят, смеются.
— Сережа! — кричит он. — Война кончилась.
— Как кончилась? — не могу сообразить, хотя все и ждали этой вести.
А Гусенков трясет меня за плечи, обнимает.
— Кончилась! Мы победили!
Схватили автоматы и давай палить вверх…
Потом выяснилось, что для всех война окончилась, а для нас еще идет. Немцы прорывались из Чехословакии. И еще гибли наши товарищи, и в конце мая и в начале июня…
— Я видел могилы наших солдат на Ольшанском кладбище в Праге, — говорю Сергею Гавриловичу. — Там даты — не только последние числа мая, но и июня сорок пятого…
— Да, — кивает он. — Их свозили туда… А гибли они по всей Западной Чехословакии.
9
Много раз встречались с Сергеем Гавриловичем, и, рассказывая о войне, он все время говорил о своих спасительницах. Однако беседовали не только о войне, но и о жизни его и моей, о наших детях. Искренне радовались тому, что не пережили того, что выпало нам.
— И хорошо, что не видели и не пережили, — подхватил Сергей Гаврилович. — А вот знать про нашу жизнь должны. А то они какими-то беззаботными у нас растут.
— Должны знать, — соглашался я. — Особенно про такую трудную жизнь, как ваша.
— А чего? — возражал мой собеседник. — Жизнь как жизнь.
— И все же не скажите…
— Нет! — решительно запротестовал он. — Конечно, у каждого своя жизнь и война своя, если он попадал на нее. А вот чья труднее, никто сказать не может. У каждого свой отсчет… Помните, я говорил вам о муже моей сестры Аси — Серафиме Алферове и его пяти братьях? Так вот, они все ушли на фронт. Серафим воевал на Балтике. Два брата погибли. Двое пришли в родительский дом с тяжелыми ранениями и вскоре умерли. Каково было родителям? Сам Серафим и его единственный оставшийся в живых брат тоже были тяжело ранены и остались на всю жизнь инвалидами второй группы. Видите, что делала с семьями война?..
Так что моя судьба все же была удачной: и жив остался, и семью свою завел, и всю жизнь на родном заводе проработал в почете и уважении. И квартира у меня