Шрифт:
Закладка:
Он хотел было напомнить об этом Корбалю сейчас, встретившись с ним впервые после нескольких лет, но тот сидел к нему спиной, беседуя через забор с Валеком в палисаднике.
Из дома, сидя за ужином, который ему собрала Веронка, он видел в окно обоих: Валека на сеннике, еще бледного после отравления, и толстого Корбаля над ним, по ту сторону заборчика. Их разговор был слышен. Говорили о выборах в магистрат — о том, что коммунисты все-таки победили!
«Пророк паршивый!» — буркнул про себя Щенсный в адрес Корбаля. Продался Бебе[28] за концессию на Фальбанке, а Валека ничто на свете не интересует, кроме цехового мастера Мусса. Весь обеденный перерыв он в конторе пишет за Мусса бумаги, вечером в его садике рыхлит и поливает. Когда инженер Осташевский входит в машинное отделение и свистом подзывает к себе, механик Томчевский делает вид, что не слышит. А Валек бежит к инженеру и к Муссу. «Муссирует», — говорит язвительно товарищ Томчевский.
Щенсному вконец опротивели и брат, и дом. Особенно в последнюю неделю, с тех пор как Валек вернулся из рекрутского присутствия зачисленным в инвалиды… То ли он накурился чаю, то ли нарочно газа наглотался в котельной, черт его знает, во всяком случае, от военной службы он увильнул, был признан негодным. В этом не было бы ничего плохого, если бы не его изворотливость, и здесь он опять торжествовал над Щенсным, ибо Щенсный служил, а Валек нет; он не позволил отнять у себя двадцать месяцев жизни. И еще эта бесконечная суета вокруг его персоны! Весь дом поднят на ноги, как же! Валек отравился ради семьи, кормилец, надо его спасать, вот ему и горячее молочко, и свежие булочки, и сенник в палисаднике — пусть загорает после работы, повернув к солнцу нежный профиль своего ангельски чистого лица, искаженного гримасой какого-то порочного знания. Херувим бордельный.
Щенсный вышел во двор. Взял удочку и, связывая порванную леску, вспомнил Леона, его попреки: «Баррикады ему подавайте — а нет, так он пойдет рыбу ловить!». Отец поливал свои цветочки в палисаднике, маленьком, длиною с плевок — десять на десять метров. Он ухаживал за ними жадно, как вор, и впрямь огородничал по-воровски: все овощи отдавал в дом, но цветы продавал украдкой, собирая деньги себе на могилу. На могилу как у Бабуры: свою собственную еще при жизни, со скамеечкой, где можно посидеть, поразмышлять о себе, покойно, по-кладбищенски, с известной гордостью, что все же у тебя есть где приклонить голову… Таков уж был этот старенький отец, простоватый, с совсем увядшими, побелевшими висками, нерасторопный во всем и жадный на землю до гробовой доски.
— Может быть, ты все же поздороваешься, — заговорил внезапно Корбаль. — Что это ты стоишь как пень, расстроен, что ли, чем-нибудь?
Он по-прежнему говорил Щенсному «ты», как мальчишке. Щенсный, откусывая запутавшуюся у крючка леску, ответил сквозь зубы:
— Не каждому живется без забот.
— А почему? Ты когда-нибудь задумывался, почему у одного есть все, а у другого ничего?
Людей, стоявших поодаль, это, должно быть, заинтересовало, некоторые подошли поближе и, задрав головы, смотрели на Корбаля, сидевшего на валуне: в самом деле, почему у одного есть все?.. Ожидая разгадки, они тупо глазели на Корбалевы носки и кальсоны, видневшиеся из-под подвернутой штанины: голубые шелковые носки в полоску и кальсоны нежные, как пена. Корбаль был богачом, барином даже с исподу, а ведь когда-то — все помнят! — тоже, как они, жил здесь в яме.
— Все есть у того, кто о ближнем думает. Не о себе, а о ближнем: что ему нужно? С любовью, милый мой: можно ли ему чем угодить и за сколько?
— Как-то по-свински эта ваша любовь к ближнему выглядит. Худая, черт возьми, и высохшая, как говяжья туша по весне!
— Спокойно-спокойно, — успокаивал его сверху Корбаль, покачивая зеленым термосом, стоявшим рядом. — Зачем сразу «по-свински»? Мне повезло в жизни, не скрою, а что тебе плохо, что ты до сих пор простой строгаль, не более, и порядком, я слышал, намучился в ночлежке у альбертинов, так кто тут виноват? Погоди, не злись! Мы разговариваем мирно. Мне тебя жаль, честное слово: приходи в контору, может, я тебя пристрою по торговой части или на мельнице, которую мы открываем с вашим свояком…
— Спасибо, обойдусь.
— Ну, как знаешь. Дал бы я тебе ход, глядишь научился бы смотреть правильно на вещи.
— Смотреть?
— Возьми вот Гживно, все Гживно, как есть. Всю свалку с навозной жижей посередке. Срам, да и только. Во сколько же это можно оценить?
— Так вы и срамом торгуете?
— Само собой. У меня разнотоварная лавка, — ответил Корбаль и как следует хлебнул из термоса. Тыльной стороной ладони он вытер мясистые губы, вытаращенные глаза заволоклись пьяным туманом. — Уметь надо. Ты вот смотришь на деньги и не видишь, а я все прикидываю, сколько они, жулики патентованные, мне заплатят за этот пейзаж?
У Корбаля прибавилось тела и солидности, от него за версту несло богатством, но он по-прежнему скреб растопыренной лапой волосатую грудь, чесался и разглагольствовал; и всегда, и пьяный, и трезвый, в каждом с завистью усматривал ловкого жулика.
— Ну а ты, к примеру. Во сколько ты себя ценишь? Если бы я захотел прокатиться на тебе, сколько бы ты взял?
— Это как понять? — глухо спросил Щенсный.
— Обыкновенно. Желание такое имею. Хочу, чтобы ты меня пронес кругом. Вокруг Гживна. Туда и обратно. Пятьдесят злотых, согласен?
Щенсный прислонил удочку к стене дома, подошел к валуну. Народ кругом тоже придвинулся ближе.
— Полсотни — это сумма… Но вы чертовски жирны, пан Корбаль. В вас килограммов сто, не меньше.
— Девяносто шесть. Злотый за килограмм, для круглого счета — сотня. Понесешь за сотню?
Он полез в карман за бумажником.
Валек стоял у заборчика с цинично-презрительной ухмылкой, ничего не соображая, но отец побледнел. Он видел Щенсного: глаза сузились, как у рыси, уголок верхней губы чуть-чуть приподнялся.