Шрифт:
Закладка:
— Да, — глухо произнес Щенсный. Что-то у него в груди поднималось: то ли смущение, то ли благодарность — теплое какое-то чувство.
— Ну а если б я тогда мальчишку не понял, оттолкнул? Ведь можно было и разозлиться. Я не утверждаю, что он не был бы сегодня в партии, он мог прийти к нам иным путем, но, что мы бы с вами здесь не встретились сегодня, товарищ Горе, это точно.
— Сташек мне никогда не рассказывал об этом.
— Не мудрено. Он старый партиец. Не скажет ничего, кроме того, что другому положено знать. Закалка.
— Ну а как вы теперь? Кооперативы-то ведь разогнали?
— Что ж, пока я без работы. Рыбой вот промышляю. Иногда ловлю, а Еленка продает. Дело не во мне, я-то где-нибудь пристроюсь, а вот «Будущее»… «Будущее»… погубили.
Видно, с этим он никак не мог смириться. Помолчал, глядя на светлеющую реку.
— Вот и проговорили с вами до рассвета… Посмотрите, может, клюнуло у вас.
Щенсный подошел к воде. Достал только остатки живца, которого окуни аккуратно обглодали.
— Нет ничего.
— Тогда давайте собираться. Надо и мне сеть проверить. Авось там что-нибудь есть для девчонки на завтрак.
— У вас ребенок?
— Да. Двоюродной сестры дочка. Сирота. Я взял ее к себе. Не могу без детей.
Они собрали вещи и пошли к лодке.
Шагая за Олейничаком, Щенсный смог наконец разглядеть его походку. Шаг у него был мелкий, кандальный. Один раз он споткнулся и неестественно выкинул руки вперед. Будто на них висел какой-то груз.
— Сколько лет вы кандалами звенели?
— Одиннадцать. Да еще мне сзади железное ядро привязывали.
— А ядро зачем?
— Я дважды убегал. Чтобы било по ногам… Ну, берите багор, будем им отталкиваться.
Отчалили. Лодка резко пошла прямо, наперерез волнам под дамбой, и, замедляя ход, поплыла по мелководью. Щенсный, сидя на корме, налегал на багор изо всех сил, потому что течение здесь было почти как в горном потоке. Край отмели был срезан ровно, как бритвой, и донный песок бойко шумел за кормой. Олейничак на носу, худой и с виду тщедушный, то и дело загребал веслом слева, выравнивая ход. Щенсному вспомнилось гадание Магды.
— Вы не знаете случайно, что значит х а к и м?
— Х а к и м… — задумался Олейничак. — Так в Египте называют врачей. Арабское, кажется, слово… А что это вам вдруг пришло на ум?
— Да где-то слышал…
Не хотелось говорить о Магде. Странно с ней получается. Путано с самого сначала, непонятно до конца. Гипюр какой-то…
Над буйком взлетели чайки. Оба машинально проводили их взглядом. Крылья чаек казались розовыми. Солнце всходило над Влоцлавеком, выбежавшим к Висле своим деревянным мостом, и белым дворцом епископа, и собором, и фабричными трубами — наперегонки, кто выше, кто стройнее…
— Видите? — спросил Олейничак.
На самой высокой трубе, трубе «Целлюлозы», развевалось красное знамя.
— Я знал, — говорил он, налегая на весло, — знал… Каждый год так бывает, а началось в девятьсот четвертом. Смотрите вон там, над кирпичным заводом Боянчика, взвилось наше первое знамя. Я был тогда чуть моложе вас. Работал на фаянсовой фабрике. Центр нашего движения был на заводе сельскохозяйственного инвентаря Кохановича. А справа, над кожевенным заводом, мы тоже подняли знамя, и еще над винокуренным заводом Бауэра…
Он словно видел свою молодость и рукой показывал Щенсному все знамена, которые взвивались над городом в первомайское утро четвертого, пятого, шестого годов…
— А в седьмом, когда я был в Тобольске, первомайская демонстрация собралась на площади Коперника, потом колонны разделились: одна пошла к «Целлюлозе», другая — к Мюзаму. Пока полицмейстер гадал, какую раньше разгонять, все собрались перед домом уездного начальника. Это была самая крупная демонстрация при царизме. Тогда добились десятичасового рабочего дня. Не террором, как было пытались, а именно давлением масс!
Щенсному доводилось встречать людей добрых, справедливых, смелых и самоотверженных, но чтоб в одном человеке было и то, и другое, и третье… Ему впервые в жизни захотелось быть похожим на кого-то, прожить жизнь, как этот человек!
— Видите мостик через Згловенчку? Посмотрите дальше, за парк. Там в тридцатом году полиция встретила нас бомбами. Тогда впервые в Польше бросили слезоточивые бомбы в первомайскую демонстрацию, и рабочие еще отметят это место! Может быть, массовкой, а может быть, памятником… Итак, с Первым мая, товарищ!
Он протянул руку, поздравляя Щенсного, а тот наклонился к руке, как некогда в деревне к руке отца.
— Да вы что!.. — возмутился старый политкаторжанин. — Что за церковные пережитки…
Но он понял юношу. Сбежались морщинки вокруг глаз, засветившихся теплым, растроганным блеском.
— Хороший из вас получится товарищ. Но вы должны сдерживать себя, перейти к работе с массами. Обязательно с массами. А теперь поплыли к Шпеталю, там вы сойдете. Идите в город, на демонстрацию, а я должен быть здесь.
— Да я лучше сейчас махну на тот берег!
— Бросьте…
Но Щенсный заупрямился. Он уже раздевался, завязывал вещи в узелок, чтобы ремнем прикрепить их над головой.