Шрифт:
Закладка:
— А как у вас делается, что вы обо всем в курсе?
— Не знаю, право… Ходят ко мне ребята всякий раз покалякать. Я люблю слушать… Это им нравится. Ну и постарше я. Да кто их разберет, почему ко мне идут? Заходите и вы, коль сочтете нужным, я подробно вам рапортую…
— А почему вы говорите рапортую, а не просто расскажу?
— Вам лучше знать, почему… — ответил он, как показалось мне, с оттенком невольной досады.
Я решил подшутить над ним:
— А вот вы и попались, друг, одним неосторожным словом и выдали Сундука.
Тимофей смутился и даже не на шутку испугался:
— Вот ведь язык-то… Как же это так? Что же я такое сболтнул?
— А то, что я теперь могу сказать: «Узнал от Тимофея, что ты, Сундук, от работы отходишь и свои обязанности возлагаешь на меня и что Тимофей будет мне рапортовать». Ловко?
Тимофей вместе со мной рассмеялся:
— Говорят: век живи, век учись… Надо прибавить: век будь начеку.
Он вздохнул, помедлил, а потом сказал:
— У жены смена нынче утренняя, а мне с полдня заступать.
Это было вежливое приглашение кончать беседу и прощаться. Тонкостью в обращении Тимофей напоминал мне мужичка Софрона, «вчистую материалиста», с которым случай свел меня в канун моего побега из Мезени. Где-то он теперь? А впрочем, никто не учил ведь такту этих двух недавних выходцев из деревни. Такт идет у них от природного чутья.
Степанида Амвросиевна встретила меня у калитки в палисаднике. Она сидела на лавочке, «на страже», поджидая меня. Завидев, вскочила, всплеснула руками, громко, очень уж громко вскрикнула:
— Племянничек! — и обняла меня.
Это Степанида конспирировала. Но были в ее голосе и глазах и нежность и радость.
Провела она меня через палисадник без слов, торопясь до того, что раза два сбивалась с узенькой тропочки в глубокий сугроб. Стремительно втолкнула меня в сени, с грохотом заложила железный засов.
Проведя меня к Сундуку, Степанида скрылась в кухню.
— Хлопоты, домашние хлопоты… — хотя на стол было уже накрыто и самовар, — тот же самый самовар, знакомый по заседаниям районного комитета, — беспечно ворковал. Степанида либо сама догадывалась, либо была предупреждена Сундуком, что разговор предстоял секретный.
— Сундук? Неужели это ты?! Вот здорово-то!
— Чего здорово-то? Убежден был, что не сяду.
— А я ведь видел тебя в черной карете…
— Помнишь, как ты увидел в поле волчьи глаза, когда мы с тобой замерзали? Так и теперь: перепугался за меня, вот и видел… свой испуг…
— А как Агаша?
— Все в порядке. Есть к тебе разговор. Ты выпей чаю вначале. У профессора-то напоили, накормили тебя?
— Такие были треволнения утром, и в голову никому не пришло, не до того. А голоден я действительно.
Сундук рассказал, как совершился побег Агаши, как помогали сиделки, няньки, и как чуть не сорвалось все из-за неожиданной мелочи, и как на выручку пришла находчивость.
— Ты, говоришь, заметил, как я, когда к больнице подошел, остановился у открытого окна. Удивлялся небось: зачем это мне понадобилось?.. А сам я почем знаю? Привычка такая — присмотреться: думаю — зима, а вот в кабинетах у врачей окна, наверное, для проветривания настежь, — хорошо, думаю, правильно делают. И вот случись непредвиденность… Время выводить уже Агашу, а швейцара, — свой он человек, — возьми да отзови кто-то из начальства. Заступил на его место другой… чистый холуй, из прислужников полиции. Ну, что тут делать? В переулке карета ждет. Отложить? Нельзя. Я так, я этак — и вдруг думаю: а окна-то? Нет ли, спрашиваю, кабинетов с окнами не на улицу, а в сад? Так и сделали. Нырнул я в пустой кабинет, врач оттуда только что вышел, окно открыто. Агашу в это время повели к врачу, и заверни она, будто по ошибке, в тот самый пустой кабинет, то есть ко мне, ее об том предупредили, в каком кабинете я нахожусь. Она входит, а я ее в охапку, да через окно в сад, да через калитку в переулок, а там Василий с каретой дожидается уже нас, а в карете шуба была на всякий случай. Влезли. Гони! Ну, сейчас Агаша у чулочницы, Степанидиной подруги, за заставой, в верном месте. Увозить придется, Павел, прятать. Оставлять в Москве при ее нынешнем здоровье нельзя. Истязали ее уж очень сильно. Степан придумал куда — в его местность родную: деревня большая, проезжая, человек новый не так заметен.
— Неудобство там есть, Сундук.
— А ты эту деревню знаешь?
— Бывал давно когда-то. У меня мать там поселилась, после как отец умер. Там неподалеку родина Коноплиных, наезжают они на праздниках…
— Так это, наоборот, удобство. Значит, текстили там проживают, вся округа текстили. Ненавидят, значит, Коноплиных. А для нас текстили народ свойский, будь спокоен: шепни только, что, мол, это наша, — назло Коноплиным оберегать будут как зеницу ока.
— Пияша или Свильчев нечаянно встретиться могут.
— Видно, ты их еще не раскусил. Они на глазах у народа, да еще у своих деревенских, никогда никого не тронут, не выдадут. Ты лучше скажи, как Агашу доставить туда, как из Москвы вывезти. Надежный человек нужен.
— Василий?
— Он мог бы, текстильщик к тому же. Но он для организации сейчас необходим, нельзя его отрывать. Человека я другого наметил, Павлуха, и ты мне должен его наладить. Это тебе поручение трижды важное: первое — Агашу для организации сохраняем, второе — для намеченного товарища это будет ну прямо спасение, счастливый исход, и, в-третьих, для самой организации…
— Сундук! Да ты просто умница!
— Ты угадал?
— Ну, еще бы, как не угадать! Прохор?
— Он!
— А подозрения против него?
— Подозрения? А у меня их нет! Я в этого человека… верю. Верю, черт их всех возьми! В человека этого верю.
— «Верю», «верю»! А сам Клавдии не поставил в вину отмену явок, на Степу наложил запрет за связь с Прохором. Это как?
— Это совсем другое, друг. Я свою оценку имею, но общественное мнение подозревает, и я должен считаться, пока не опроверг фактами. В таких делах, как доверие или недоверие, дисциплины одной мало. Доверять не прикажешь, надо еще убедить на деле. Пойди я резко наперекор, нажми, скажем, на Клавдию, я только вызвал бы у нее растерянность и закрепил бы в ней ее предвзятую против Прошки подозрительность, а также и у тех рабочих, к которым заявился бы Степан. А про себя я верил и верю в Прохора. А знаешь, что это значит — наша вера?