Шрифт:
Закладка:
Рассказ о страданиях Ласаро в бадье — воистину апофеоз рождающегося в эпоху классицизма-барокко новоевропейского «реализма», суть которого — в репрезентативной достоверности повествования. Установка на правдоподобие вымысла к концу шестнадцатого столетия стала общим местом неоаристотелевских поэтик. Ей и следовал Хуан де Луна, уже в Прологе возвестивший о том, что он — не выдумщик, а издатель «хроники», хранящейся в архивах толедской «малины» (см. с. 174—176 наст. изд.). Здесь де Луна явно подражает автору «Дон Кихота». Но если Сервантес использует образы «хронистов» — «истинных» авторов истории Дон Кихота, чтобы сбить читателя с толку, увести его в область свободного вымысла как такового, то для Хуана де Луна апелляция к «хронике», гротескно соединенная с мотивом «бабьих россказней» у камелька, — чуть ли не сертификат достоверности его повествования, его «опытной» доказуемости (отсюда — ссылка на рассказ старика о том, как некий мнимый утопленник спасся в пещере над водами Тахо).
Поэтому никаких магических превращений человека в рыбу и наоборот в этом «Ласарильо» нет. Как нет и мотива целительного вина. Вино фигурирует у де Луна в его натуральном, сугубо житейском понимании — как некая жидкость, которой герой перед кораблекрушением запивает съеденное и которая вместе с едой заполняет его внутренности и не дает захлебнуться (см. с. 183— 184 наст. изд.).
С едой — еще одним карнавальным мотивом «Ласарильо» — у де Луна происходит та же характерная метаморфоза. «Новый» Ласаро не столько голодает, сколько предается воспоминаниям о разного рода пирушках, которые он наблюдает или в которых сам участвует. Он смакует названия съедаемых блюд, восторгается размерами «засовываемого в рот» или же в карманы штанов пирующих. Внешне, казалось бы, многое напоминает не столько о нервом «Ласаро», сколько о Рабле (а де Луна явно ориентировался на вкусы французской публики и на национальную традицию). Но у Рабле в пиршествах участвует «весь мир», а у де Луна — одинокий пикаро-прихлебатель, то мысленно завидующий обжорам, то наслаждающийся тем, как другие, глотая слюну, смотрят на его насыщение.
Мотив «вина» в очередной раз появляется у де Луна в очень важном для автора контексте: в конце восьмой главы, переломной для развития сюжета (пуповина, соединяющая героя де Луна со своим прототипом — Ласаро 1554 года, наконец-то перерезана, и на истории с архипресвитером и женой героя-рогоносца ставится крест). В этой главе Ласаро проделывает путь из Толедо в Мадрид, как бы продолжающий движение Ласарильо-I со слепцом, по таким же местечкам Кастилии, где вновь славно уродился виноград («<...> я натощак выпивал до четырех кувшинов вина <...>»). При этом рассказчик сообщает читателю, что он «сделался плутом (то есть пикаро. — С.П.) из самых продувных», и заодно поясняет, что такое настоящая плутовская жизнь. И вот тут оказывается, что это — не череда попыток героя-выскочки приобрести нечто большее, чем то, на что он мог рассчитывать по своему происхождению (такова цель истинного героя жанра), а жизнь аскета («<...> наг я родился, наг и умру, ничего не теряю, ничего не обретаю»), «настоящая», «философская» жизнь, ибо она «беззаботнее жизни королей, императоров и Пап», ибо плуты, ничего не приобретая, вольно носятся «по просторам своего хотения» (с. 201 наст. изд.). Де Луна никак не заботит то, что хвала бескорыстию и беззаботности загадочно-идеализируемой его героем якобы плутовской жизни так и остается похвальбой: в следующей же, девятой, главе Ласаро впрягается в тягло носильщика (не чураясь физического труда, которого он, как и всякий пикаро, то есть странник-побирушник, доселе избегал), а затем становится слугой семерых дам-господ, соглашаясь с тем, что «к плутовскому ремеслу»-де необходимо «добавить работу кухарем, конюхом, забойщиком скота или же носильщиком, дабы оная служила защитой плутовству» (с. 202 наст. изд.).
Но на плутовство как таковое, на изобретательно продуманный трюк, предназначенный для одурачивания ближнего, Ласаро — герой де Луна в силу своей «дурости»-простодушия (а то и врожденной порядочности) мало способен: другие его всегда переиграют. Выходит, Ласаро образца 1620 года — пикаро, но не плут, дурак — но не шут (разве что в шутовские обноски обряжен). И — одновременно какие-то черты каждого из этих архетипов в образе героя де Луна присутствуют, эклектически смешиваются, как и заимствованные де Луна у авторов других пикаресок мотивы, включая важнейший — Колесо Фортуны. И вся эта «смесь» (был в испанской литературе Золотого века и такой жанр) щедро сдабривается «уксусом» разочарования. Де Луна не верит не только в возможность найти справедливость на земле, но и в помощь свыше: его Бог удалился от человечества и пребывает в потаенной трансцендентности.
Поэтому и притязания церковников (речь идет о Римской церкви) на роль посредников между паствой и недоступным Богом — сплошное мошенничество и надувательство. Архипасторы, монахи, отшельники — вместе с цыганами, каковые оказываются теми же блудливыми монахами-расстригами, — вот пикаро чистой воды.
Жилище отшельника — та «гавань», к которой Ласаро наконец-то, казалось бы, причаливает в предпоследней — пятнадцатой (в художественном плане самой выразительной) — главе романа де Луна. Пародируя в «велеречивом» восхвалении отшельником Ансельмо (заимствованное у Сервантеса имя) своего существования знаменитую оду Луиса де Леона (Luis de León; 1528?—1591) об «уединенной жизни» («Oda a la vida retirada»; 1557?), изящно парафразируя в рассказе о погребении Ансельмо пасторальные эпизоды «Дон Кихота», де Луна предоставляет своему Ласаро возможность продемонстрировать подлинный дар рассказчика-ирониста. Тут герой де Луна неожиданно вспоминает о Боге («Я потому себя и поручил Ему <...>». — С. 228 наст. изд.), который-де должен поучаствовать в «счастливой» развязке его повествования.
Последняя глава романа — целеустремленное развенчание писателем-скептиком этой надежды. Бесстыдно обнаженный, распятый, подобно святому Андрею (на X-образном кресте), едва не оскопленный, превращенный мальчишками в «карнавальную собаку» (ту, что подбрасывают на одеяле), истерзанный ими до полусмерти, со словами «куда ни пойди, всюду найдешь горе» (с. 240 наст. изд.), Ласаро чудом спасается от мучителей, находя последнее временное прибежище в храме «своего» святого — Лазаря. Затаившись в церковном углу под взятым с могилы покрывалом, он ожидает скорого конца. Евангельская история Лазаря перечеркивается «продолжением» де Луна. Но тут автор обещает читателю третью часть похождений его героя.
Неопределенность финала — классическая черта пикарески. В этом де Луна вполне вписывается в уже сложившуюся жанровую традицию. Поэтому и прочитывался его роман в двух противоположных регистрах: одни издатели представляли «Л-III» как рассказ о приключениях «жизнерадостного» слуги многих господ, другие — завершали сообщением о смерти героя безо всякой надежды на воскрешение[392].
Французские