Шрифт:
Закладка:
Можно ли после этого жаловаться, что свет в его равнодушии не всегда достаточно серьёзно относится к тому, что с таким непочтением топчется теми, чьё назначение состоит в том, чтобы заставить других уважать вещи, которые грязнятся их бурными стремлениями к наживе?
В порядке вещей и мыслей более высоких бич римского влияния даёт себя чувствовать ещё сильнее. Римская власть возбуждает страсти епископов против государства; внушения папской власти утверждают их в их сопротивлении, возбуждают и поддерживают неудовольствия, которые проникают даже в среду мелкого французского духовенства, неудовольствия, которые кончат тем, что соединят его с епископами. Откуда идёт это движение, если не из Рима, духовная власть которого хочет отвратить от повиновения национальному государю подданных его.
В Риме были настроены те страшные проповедники, которые в своих проклятиях и анафематствах либеральных учреждений принимают язык философских рассуждений и политических дебатов. Все те монахи, которые показывались на кафедрах парижской метрополии, одетые в платье своего ордена, — откуда они? Из Рима!
Двор папский жалуется, что французские идеи портят политические нравы его подданных.
С гораздо большим правом Франция могла бы жаловаться, что римские идеи изменяют её культ, отводят его от прежней прямоты и направляют на светский путь.
Рим обвиняет Париж, будто он — очаг революций.
Париж доказывает, что Рим — очаг нечестия.
Между Римом и Парижем та же разница, что между мраком и светом.
Рим и Париж мало знают друг друга. Несколько лет тому назад сильное удивление было вызвано тем, что два парохода, выстроенные в Англии, плавали в Париже и отправились к устью Тибра под белым флагом с изображением ключей, тиары и образом святых Петра и Павла.
ГЛАВА XXII
ИЕЗУИТЫ
Таким образом, Ноемия, собирая материалы, которые представлялись её наблюдательности, продолжала с замечательной настойчивостью своё дело и приготовляла евреям средства для продолжения финансовой блокады Рима, ввиду полной нищеты папского престола.
В пылу своих изысканий девушка, казалось, забыла обо всем, что прямо не относилось к её двойной цели: спасти своих братьев, которых подавляло настоящее, и спасти Паоло, которому угрожало будущее.
Она почти забыла о тех, кто окружал её первые шаги в Риме. Что сделалось с этим дерзким фатом, племянником монсеньора, который так подло осмелился оскорбить женщину в саду Пинчио? И где этот ехидный прелат Памфилио, в планы которого она наконец проникла?
Ноемия, казалось, забыла даже о своём семействе, за исключением глубокоуважаемого отца.
Погруженная всецело в вихрь мыслей, которые тревожили её ум, она питала в себе тихое и благодарное воспоминание к добрым и преданным друзьям. Искренне и крепко преданная своим дочерним обязанностям и также этой глубокой любви, которые были для неё дороже жизни, она ждала, чтобы обстоятельства снова свели её с этими различными личностями, судьба которых была ей не известна.
Ноемия, до которой никакие новые искушения не дошли, жила в спокойствии и тишине, занятая своими изысканиями, как вдруг внезапное волнение нарушило это спокойствие.
За молодой еврейкой следила развращённая женщина, синьора Нальди, которая заменила, не уничтожив совершенно, страшную и прекрасную донну Олимпию.
Мы помним, как она один момент, покорённая редкой красотой и обаянием Ноемии, почувствовала к девушке удивительную для себя самой привязанность, с которой и не пробовала бороться. Утомлённая отсрочками, которые дочь Бен-Иакова постоянно испрашивала, прежде чем приступить к выполнению возложенного на неё плана, синьора наконец заметила, что она попалась в ловушку ловкой выжидательной системы; многоопытная матрона стала следить за Ноемией и убедилась, что еврейка тайно собирала разные документы, которые передавала куда-то. Синьора Нальди сумела воспользоваться этим открытием, и с помощью шпионства, которое так развито в Риме, ей удалось перехватить кое-что из переписки Ноемии; вооружённая этим документом, она поспешила к монсеньору Памфилио.
Она его нашла в порыве бешенства, который омрачал одновременно его ум и чувства; он только что узнал, что Стефан, его племянник, бросился, как он выражался, в огненную печь возмутившихся провинций. Один из членов коллегии сообщил ему эту новость, о которой говорил весь Квиринал, приписывая это опасное решение племянника чрезмерной строгости дяди.
Таким образом, Памфилио видел, как Стефан, которого ему наконец удалось пристроить на дипломатическую стезю, разрушил ещё раз все его надежды и погрузил его в новые хлопоты. Эта штука племянника угрожала собственному его положению и могла ускорить падение уже колеблющегося фаворита.
Синьора Нальди была также очень разгневана, как она это называла, неблагодарностью Ноемии. Она рассказала монсеньору всё, что узнала; она его убедила, что пора бросить систему уловок, которые не приводили ни к какому результату. Затем поведала ему истину происхождения Ноемии.
Это открытие заставило вскочить Памфилио, которого приковывала к креслу подагра; он начал упрекать синьору, что она так долго держала втайне от него секрет такой важности, от которого зависело их счастье. Разговор между двумя интриганами, которые смешивали свои личные неудовольствия в общем гневе, продолжался долго и оживлённо.
Приняли в конце концов решение показать кардиналу Фердинанду тот отрывок переписки Ноемии, который синьора Нальди имела в руках; они надеялись, что кардинал возмутится и примет участие в их планах мести и наказания.
Молодой кардинал отказался участвовать в этом деле, но обещал ничего не делать, что бы могло освободить Ноемию от наказания, которое она, по его мнению, вполне заслужила; он, впрочем, оставил за собой право остановить их действия, если они зайдут слишком далеко в отношении молодой еврейки. Его взгляд так убедительно подтверждал слова, что Памфилио и Нальди поняли, что Ноемия может избегнуть их рук, и потому решились действовать скорее.
На другой день после этого свидания еврейка появилась перед синьорой и Памфилио в гостиной донны Олимпии.
Место, куда была приведена Ноемия, не предвещало ничего хорошего. Мебель и стены были обиты чёрным бархатом, все украшения убраны, остался только аналой с большим распятием из слоновой кости, которое резко выделялось на тёмном фоне. Два чёрных кресла и такого же цвета табурет составляли всё убранство комнаты.
Дневной свет не проникал в это мрачное убежище, освещённое слабым мерцанием двух свечей красного