Шрифт:
Закладка:
Думала, целая вечность прошла, а оказалось, совсем немного: ещё и «скорая» не приехала, и Сергей Васильевич, снова вызывая её, кричал по телефону, и Люба с испуганным, несчастным лицом так и сидела перед ней на коленях, а она уже пришла в себя. И боль приутихла, будто что-то остыло там, и врач, появившийся наконец, осмотрел её и успокоил, сказав, что случай не самый страшный, больница тоже не обязательна, а вот покой… При этом он обвёл взглядом просторную гостиную, как бы засвидетельствовав, что для покоя больной места вполне достаточно, оставил на столе стопку рецептов, с которыми Сергей Васильевич тут же и устремился в аптеку.
Когда вернулся, Надя лежала на диване в комнате у Любы. И Люба сидела рядом. Они тихо разговаривали о чём-то, но тут же и замолчали, как только Сергей Васильевич вошёл к ним с лекарствами. Увидел её осунувшееся лицо с болезненной темнотой под глазами, уловил, как невольно замерла она, как взглянула на него с молчаливой просьбой не говорить, не спрашивать ни о чём, оставить её в покое. Молча потоптался перед ней, оставил лекарства на тумбочке и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
А утром Люба вышла из комнаты, чтобы принести ей воды, но тут же вернулась и сообщила:
— Мам, а он уехал. — И протянула записку. — Вот, на столе лежала.
«Надя, — писал он, — прости, но так больше продолжаться не может. Жить в своём доме и ощущать постоянно присутствие другого, чужого для себя человека, всю жизнь отвоёвывать тебя у него, отвоёвывать то, что мне одному принадлежит по праву, — не слишком ли много для него! А теперь ещё этот альбом, невесть откуда появившийся в нашем доме, его фотографии… Я не хочу, чтобы тень так называемого Любиного отца, которого ты ей придумала, вставала между нами. Ты слишком много придумывала в своей жизни и для себя и для неё и мало думала о последствиях. Ты понимаешь, о чём я говорю? Думаю, и Люба поймёт меня, она уже взрослый человек. О чём вы договоритесь, не знаю, но хочу, чтобы вы поняли друг друга и обе поняли меня: вы мне нужны, но только без него. Не хочу, чтобы тот человек жил в моём доме.
Прости и выздоравливай.
Сергей».
Он так и написал про него — тот человек.
— Не смей, — тихим голосом, сквозь подступившие слёзы прошептала Надя, — не смей о нём так, слышишь!
15
…Сидели вдвоём в маленькой кухне, в той самой, где когда-то, давным-давно, ещё до войны, когда Любы и на свете-то не было, Надина мама, Вера Васильевна, в свободные, не очень хлопотные дни пекла по утрам вкусные и пышные оладьи, и из кухни в Надину комнату, прямо к ней в постель, добирался чудесный, ни с чем не сравнимый запах, и слышались осторожные мамины шаги, и так сладко, так уютно было просыпаться по утрам и заставать маму дома… Они сидели на кухне, Люба и Надежда Ивановна, пили чай, как бывало, и молодой, неожиданно стройный, ветвистый тополь заглядывал к ним в окно.
— Надо же, — сказала Люба, — как будто никуда и не уезжала. Так хорошо у тебя. Может, и мне вернуться? — Посмотрела на мать и вдруг спросила: — Скажи, а ты не жалеешь? Ну, что так вышло тогда… Что ты уехала от него?
Пожала плечами:
— Не знаю.
Она и в самом деле не знала, правильно ли тогда поступила? Ни она и никто другой не смог бы, наверное, объяснить это.
Тогда она ещё не помышляла ни о каком отъезде, хотя именно с того дня её так и не покидало странное, опасливое, с постоянной оглядкой, чувство, будто она от кого-то что-то скрывает, кого-то в чём-то хочет обмануть… Как с той разбитой чашкой… Будто только этим и занималась: приставляла одну к другой две никчёмные половинки, пыталась склеить их и не могла.
А потом приглашение это, на которое она откликнулась с такой радостью… Но и в тот день, когда они с Любой решили поехать в Лугинино на вечер встречи бывших воспитанников детского дома, она и не думала, не гадала, что всё так обернётся.
Правда, когда вышла из вагона, ступила на низенькую дощатую платформу, увидела знакомую будку стрелочника, услышала, как внезапно, заглушая гудок отъезжающего поезда, грянул в утренней тишине духовой оркестр — это ребята детдомовские пришли со своими трубами встречать гостей, — присела тут же на свой чемоданчик, сидела и шептала сквозь слёзы: «Зачем, ну зачем я уезжала отсюда!»
И весь тот день, потеряв над собой власть, жила как во сне — не сегодняшним, а далёким вчерашним днём, теми счастливыми и горькими воспоминаниями, теми радостями и печалями, которые соединились вдруг в один большой, может быть, самый счастливый в её жизни день.
Как ни старалась, но и на торжественной линейке она не смогла удержать слёз: стояла на невысокой, кумачом обтянутой трибуне, рядом с другими почётными гостями, и как сквозь туман вглядывалась в лица тех, кто собрался на главной аллее, перед трибуной узнавала и не узнавала их. И всё это время словно ждала чего-то какой-то особой, именно к этому дню, именно для неё уготованной радости, из-за которой, может, и приехала сюда.
И ведь не ошиблась в ожидании…
Произошло это вечером, во время концерта. Надежда Ивановна сидела в зале, в первом ряду, и очень волновалась: и за ребят, которые пели и плясали перед гостями и очень хотели им понравиться, и за Любу, вдруг совершенно неожиданно согласившуюся участвовать в этом концерте. Конечно, из-за волнения этого Надежда Ивановна и не уловила того, о чём, выйдя на сцену, сказала Люба. Поняла только, что свою песню она хочет спеть для одного человека, который опоздал на эту встречу, но теперь присутствует в зале. Примерно так она