Шрифт:
Закладка:
Она хорошо знала эту давнюю, с военных лет песню, Люба часто пела её и дома и в концертах, выступая перед ранеными в госпиталях:
На позиции девушка
Провожала бойца.
Тёмной ночью простилися
На ступеньках крыльца…
Люба допела и, поклонившись, ушла со сцены, а в зале с минуту, может, больше стояла тишина — все словно ждали чего-то, какого-то продолжения. Может, хотели увидеть того человека, для которого Люба пела эту песню. Потом уж зааплодировали, даже на «бис» вызывать стали.
А потом, когда кончился концерт, Надежда Ивановна выбралась в коридор, стала Любу искать. Тут её и окликнули. Оглянулась, увидела высокого офицера с густой курчавой шевелюрой, он стоял рядом с Любой, и оба они улыбались, глядя на неё.
Уже не в силах ни плакать, ни удивляться, она тихо охнула и промолвила:
— Са-ня…
Поздно вечером, оставив всех за праздничным столом, она ушла от шума, от песен, от танцев. Вышла в парк. Шла по тёмной аллее и повторяла вдруг пришедшее из далёкого далека: «А будет тебе, дочка, дальняя дорога, а на дороге этой нечаянные радости…»
Так вот же она, эта дорога, думала Надежда Ивановна, это о ней тётя Поля говорила когда-то, суля и нечаянные радости, и разные хлопоты, и встречи в казённом доме… Хочешь — верь, хочешь — нет, а ведь всё было, было!.. Но кто же скажет, где её дом? Где свой, где казённый? Там, в Волжске, или здесь, в Лугинино, где ей было сегодня так хорошо, как никогда и нигде, наверное, не было и уже не будет?
Вот только сердце — с чего бы это! — вдруг заныло, затревожилось. Ему бы радоваться, а оно…
В ту осень она и вернулась в Лугинино. Насовсем…
Юрьев день
Повесть
Мы все оправдываем себя, а нам, напротив, для души нужно быть, чувствовать себя виноватым. Надо приучать себя к этому.
Лев Толстой
1
Пятнадцать лет назад Валерия Николаевна Парамонова, а для близких просто Лера, осталась вдовой. Её муж, Юрий Васильевич, журналист-международник, погиб в Конго, в автомобильной катастрофе.
Печальное известие о гибели мужа застало Валерию Николаевну в Поволжске, в её родном городе, куда годом раньше они втроём — Лера, Юра и трёхлетний Алёшка — вернулись из Парижа, где Юрий Васильевич работал собкором газеты «Известия». В Поволжске они собирались пожить месяц, от силы два, дождаться обещанной московской квартиры, а там, по всей вероятности, и нового для Юры назначения. Но, как известно, человек предполагает, а кто-то располагает… Словом, всё вышло не так, как планировалось, и уж тем более не так, как ей, Лере, хотелось.
А как хотелось? Пожалуй, она и сама тогда толком не знала. В тот год с ней вообще творилось что-то странное, необъяснимое. Расскажи кому, не поверят… После трёх лет, проведённых в Париже, она вдруг так затосковала по дому, по родному Поволжску, по своей малогабаритной двухкомнатной квартире, по участковой детской больнице, где её так любили и коллеги-врачи, и сёстры, и маленькие её пациенты, и эта тоска почти физически, до головной боли, до бессонницы, до смятения даже, стала одолевать и мучить её день ото дня.
Тоска мучила Леру, а Лера мучила Юру… Через полгода, в Поволжске, оставшись одна, она и сама дивилась: да с ней ли всё это было? И где? В Париже! И сам Париж, да был ли он в её жизни, была ли она там? Может, всё это приснилось ей? А эти фотографии в альбоме, которые они с Алёшкой разглядывают иногда по вечерам, — не отпечатки ли с тех снов? Ведь он ей и в самом деле тогда часто снился, всегда цветным, в ярких красках, как Монмартр в весеннюю пору, когда хозяева маленьких кафе и бистро выносят на улицы и ставят тут же, на тротуаре под деревьями, аккуратные столики и ажурные стулья, а над ними раскрывают разноцветные зонтики; когда в садах и скверах зацветает душистая сирень; когда парижские художники, сами по себе живописные, разодетые кто во что горазд, тут и там устраиваются со своими мольбертами, с этюдниками, выставляют рядком свои картины; когда из сероватой утренней дымки возникают контуры Эйфелевой башни, очертания приземистых мостов через Сену, какие-то памятники, тронутые зеленоватой патиной, с восседающими на конях французскими королями, о которых так много и так интересно рассказывал ей Юра, исходивший Париж вдоль и поперёк.
Знала, слышала, что существует такая болезнь — ностальгия, но полагала, что это не для неё, это для тех несчастных, обездоленных и бездомных эмигрантов, которых она видела бесприютно слоняющимися по парижским улицам, одиноко сидящими под мостом, на набережной, на острове Сите, а ей… В самом деле, ей ли, приехавшей с мужем в Париж, с трудом поверившей в это почти невероятное, как дивный сон, чудо, в такое везение, ей ли, вполне нормальной, здоровой женщине, думать об этом! Быть в Париже, ходить по этим улицам и бульварам, от одних названий которых дух захватывало, видеть своими глазами знаменитый Нотр Дам, сидеть, как заправская парижанка, в каком-нибудь уютном кафе с чашечкой кофе, скажем, на Елисейских полях или в Булонском лесу, где когда-то вот так же, может, за этим или за соседним столиком, сидел и пил кофе, любуясь вечерним Парижем… Да что говорить! Какая тут ностальгия!
Разве думала она тогда, что с ней случится такое, и многое, что на первых порах вызывало радостное удивление и чуть ли не детский восторг, что соблазняло, манило и искушало едва ли не на каждом шагу, к чему так усердно, ценой материальных и душевных усилий приобщалась она, желая походить на парижанку, думала ли, что всё это примелькается, потеряет свой соблазнительный блеск и ей станет тоскливо и одиноко на многолюдных и красивых улицах, в этих до неприличия роскошных магазинах, заваленных всяким тряпьём?
А её милые соседки, улыбчиво приветливые тётушки, с которыми она вовсю старалась быть изысканно любезной? И года не прошло, как из мадам Луизы и мадам Симоны они превратились в обыкновенных болтливых и не в меру любопытных тёток, готовых совать свои носы в чужие дела и так же охотно перемывать за