Шрифт:
Закладка:
Тульчин, подсобная столица дяди Баруха, находился всего лишь в двадцати верстах от Бреслева – немногим дальше, чем Шпола от Златополя, и «Тульчинский герцог» довольно быстро почувствовал себя в шкуре Шполянского старца. Я продолжил собирать отборную гвардию учеников – будущих вестников Правды – и не скрывал своего мнения о том, во что превратили учение Бааль-Шем-Това нынешние ложные цадики. Теперь уже и дядя осознал, что причины моего «бунта» крылись вовсе не в обидах на него или на вредного старикашку из Шполы, но было уже поздно.
Люди прислушивались к моим словам и, даже сохраняя верность своим прежним цадикам, начинали задумываться и иначе смотреть на вещи. В Бреслев стекались хасиды со всей Подолии, но я не гнался за количеством и деньгами. Меня заботило лишь чистое серебро понимания, которого пока что, увы, было не так уж много. «Терпение, Нахман, – говорил я себе. – На этот раз ты не должен торопиться. Нельзя ждать всходов сразу после посева. Еще год, другой, третий… Всевышний сам пошлет тебе знак, когда придет время».
Шла третья весна моей бреслевской подготовки и накапливания сил, когда Зося разрешилась от бремени прекрасным здоровеньким мальчуганом. Мы дали ему имя Шломо-Эфраим. До этого жена рожала мне только девочек, так что я уже утратил надежду на сына – и вот, такой внезапный подарок небес!
Хотя почему внезапный? Мой самый первый мертворожденный сынок был одновременно и наказанием, и знаком. Наказанием за мою гусятинскую беспечность и легкомысленный отказ от Предназначения; знаком – что настало время служить Творцу всерьез, не отвлекаясь на поиски личного счастья и призывы слабого сердца. Рождение Шломо-Эфраима тоже не могло не быть знаком, но при этом еще и наградой! Наградой – за правильность избранного пути. Знаком – что подготовка завершена и пора переходить в наступление. Так рассуждал я, беря на руки своего ненаглядного малыша.
– Ах, Шлёма, Шлёма… – повторял я, узнавая в своем голосе интонации покойного отца, когда он точно так же поднимал меня, маленького Нухи, высоко-высоко над полом меджибожской горницы. – Ах, Шлёма, Шлёма… Неспроста ты родился в этот год, золотой мой мальчик. Кому же, как не тебе, собрать в душе мудрость святых праведников? Кому, как не тебе, принять от меня неподъемную ношу Правды и завершить начатое мною Избавление?
И маленький Шлёма точно так же, как некогда я, улыбался в ответ беззубым младенческим ртом, не имея ни малейшего представления о смысле и значении отцовских надежд.
Для начала я собрал лишь самый близкий круг учеников.
– Отправляйтесь в путь, – сказал я им. – Идите в местечки Подолии и города Галиции, в синагоги Полесья и йешивы Волыни. Идите и оповещайте людей: Избавление близко! Грядет приход спасителя-машиаха! Не меч принесет он народам, но слово Правды, залог радости и добра. Не в завоевании стран и соседей, не в исправлении кажущихся несправедливостей мира найдут люди желанное счастье, но в завоевании собственной души, в исправлении своего сердца. Скажите им: мир прекрасен и благ. Чем сильнее человек радуется его красоте, тем ближе они – и мир, и человек – к цели, к душе, к замыслу Творца. Скажите им: радуйтесь, несмотря ни на что, танцуйте и бейте в ладоши, ибо тем самым вы приближаете мир и себя к Избавлению!
Так сказал я своим ближайшим ученикам и по свету, вспыхнувшему в их глазах, понял, что годы подготовки не прошли даром. И хотя в моем поучении не прозвучало явного имени спасителя-машиаха, они, несомненно, поняли, кого я имею в виду. Поняли – и не удивились, и это тоже было хорошим знаком: меня ждут. Ученики отправились в путь через неделю. Им предстояло преодолеть немало трудностей: отчаянное сопротивление цадиков, изгнание из синагог, клевету, а кое-где и прямое насилие. Но вслед за этой малой стайкой разведчиков я намеревался отправить в поход сотни, а затем и тысячи других, в точности как Моисей за Калебом и Йегошуа.
На Шавуот, праздник дарования Торы, я надел белые одежды, подобающие лишь тому, кем я собирался вскоре явиться перед людьми. Это был мой предпоследний шаг к окончательному объявлению себя Величайшим Праведником Поколения и, возможно, самим Машиахом бен-Йосефом. И снова ученики – на сей раз широкий их круг – поняли и не удивились. Уверенный в себе, я ждал лишь осенних праздников, чтобы начать в новом качестве новый год и новую эпоху.
Тем страшнее был удар, который обрушился на меня накануне поста Семнадцатого Тамуза – того самого дня, когда Моисей, увидев непотребного золотого тельца, разбил Скрижали Завета, римляне обрушили стену Иерусалима и мерзкий идол осквернил Святую Святых. Я сидел с учениками, когда вбежала Зося и позвала меня к сыну. Она еще никогда не осмеливалась мешать мне в такие моменты, и я сразу понял, что случилось что-то из ряда вон выходящее.
– Нухи, нашему сыну плохо…
Я похолодел. Как так? Почему? Еще утром мальчик был весел и здоров. Мы вбежали в комнату. Шломо-Эфраим метался в лихорадке на постели и что-то бессвязно бормотал. Женщины едва успевали менять на его лбу смоченные уксусом тряпицы. Я склонился к сыну. «Нельзя… нельзя… нельзя…» – повторял он. Нельзя? Чего нельзя? Взяв его на руки, я носил по комнате пылающее жаром тельце и молил Всевышнего о милости, пока ребенок не затих. Я не сразу понял, что он умер, и долго отказывался отдать уже мертвое тело своего мальчика.
И все это время в моем виске стучало одно-единственное слово: «Опять! Опять! Опять!..» Опять – потому что такое уже происходило со мной. Правда, тогда меня звали не Нахманом из Бреслева, а Ицхаком бен-Шломо Лурия, по прозвищу Ашкенази, или просто Ари. Мой главный ученик Хаим Виталь приставал ко мне, моля открыть тайное толкование одного стиха из книги «Зогар», а я отнекивался, говоря, что это запрещено. Но Хаим продолжал настаивать – здоровый, сильный человек, обиженный моим отказом, который он принимал за недоверие и неприязнь. Болезнь к тому времени уже одолевала меня, дыхания не хватало, в голове мутилось, в груди