Шрифт:
Закладка:
– А знаете, как я его угадал?
Прю подумала, что ответ не прост, и посмотрела на Панчо, у которого был отсутствующий, но веселый вид.
– Да я ведь прочел этот сонет утром того же дня, за кофе! Каждое утро я читал по одному шекспировскому сонету, потягивая кофе!
Когда Рокотто вернулся, все сели за стол перекусить рулетом и помидорами. Прю довольствовалась помидорами с хлебом. Никанор жевал молча, медленно, старательно и время от времени задавал вопросы. Внезапно он оживился и поболтал с Панчо о нескольких общих знакомых. А потом, за десертом, начал вспоминать Аллена Гинзберга, Лоуренса Ферлингетти и напел первый куплет «Dear Prudence»[46] на английском. Вспомнил и певицу Виолету Парра, называя ее то «нашей Виолой», то «Виолетой Парра». Сказал, что считает несправедливым оставаться в живых, когда почти все бывшие знакомые уже в могиле. И что его долголетие – вовсе не секрет. Он дожил до девяноста девяти благодаря пристрастию к витамину С, но в основном потому, что мать кормила его грудью до десятилетнего возраста. Все рассмеялись, но Никанор пояснил, что это сущая правда: поскольку его мать продолжала рожать детей, у нее всегда было грудное молоко. И к тому же иногда было нечего есть, а грудное молоко – в избытке.
Прю встала, чтобы лучше рассмотреть фотографию Виолеты и Никанора на главной стене гостиной. Никанор последовал за Прю, и они молча, как в музее, принялись разглядывать снимок, на котором и брат, и сестра запечатлены в пончо, а у него на голове еще и шляпа (в Чили сомбреро не носят, там – небольшие шляпы из черной ткани). Вид у них серьезный, и поэт, как ни странно, выглядел очень старым, хотя тогда он был лет на пятьдесят моложе, чем сейчас, но на фото – хрупкий, изможденный мужчина. Обыденная сценка: Виолета с половником в правой руке наливает что-то брату, скорее всего, вино, но Прю предположила, что, возможно, это суп, хотя посудина показалась ей уж слишком маленькой.
– Мне нравилось быть братом Виолеты Парры. – Никанор шепнул эти слова как бы самому себе. – Я привык к ней, и раньше мне очень нравилось общаться с ней.
Прю взяла его за руку и сама удивилась столь фамильярному жесту. Они вернулись к столу.
– Там, на фото, вы ели суп? – спросила Прю.
– Нет, мы пили «навегадо», – ответил Никанор.
– Это глинтвейн, горячее вино с апельсиновой цедрой, сахаром, гвоздикой и корицей. Такой очень зимний, очень характерный напиток для южных районов Чили, – пояснил Рокотто, что стало его первым и последним вкладом в общий разговор.
– А ну-ка, Прю, что там у вас в карманах? – поинтересовался Никанор.
– Ничего, – ответила Прю.
– Разве у вас нет магнитофона?
– Конечно, нет. А у вас что в карманах?
– Носовой платок у меня, – ответил Никанор, улыбаясь и явно флиртуя. – Нужно всегда иметь при себе эту вещицу, она очень полезная и помогает во всех случаях жизни. Особенно когда плачешь или отплясываешь куэку.
Он тут же извлек носовой платок из того же кармана, где лежали десять тысяч песо, и вытер лоб, будто вспотел. Затем объявил, что собирается вздремнуть. И добавил, что если гости желают, то могут его дождаться, тоже вздремнув на террасе, или пойти ненадолго на пляж и насладиться летним деньком. Прю захотелось пойти к морю, а потом вернуться, чтобы продолжить беседу с Никанором, но Коломбина посоветовала всем уйти, потому что ее отец очень устал, хотя и скрывает это. Никанор посмотрел на Коломбину и улыбнулся так, словно они случайно встретились на пустынной площади.
Прежде чем попрощаться, Прю достала из рюкзака экземпляр «Стихотворений и антистихотворений», который она взяла из комнатушки Висенте. И попросила Парру оставить автограф для Висенте, но не смогла настоять на своем, когда Никанор ответил, что подпишет что угодно – только в следующий раз. Она объяснила, что следующего раза не будет, ведь ей надо возвращаться в Соединенные Штаты, однако поэт заявил, что покуда не собирается умирать, так что время у них есть.
Пока оставшиеся голодными Рокотто и Панчо ели жестких морских улиток в ресторане «Заход солнца», Прю гуляла по берегу, удивляясь тому, какая холодная вода в океане. На пляже было многолюдно, но ей удалось в сторонке полежать на песке. Она задремала и очнулась от удара мячом в голову и смеха незнакомцев. Никто не подошел извиниться.
– Жаль, что ты пришла сюда не в бикини, – сказал мальчик лет десяти-двенадцати, забравший мяч.
– Оставь ее в покое, – потребовала двадцатилетняя девушка. Прю решила, что это старшая сестра мальчишки. – Видишь, это туристка, она даже не умеет говорить по-испански. А может, умеешь?
Прю покачала головой, встала и быстро направилась к ресторану. Ей было стыдно за свой недавний испуг, который она все еще испытывала. А также за то, что не осмелилась заговорить по-испански. Панчо и Рокотто потягивали кофе; Прю заказала яблочный лимонад.
– Первый ребенок – самый любимый, и надо радоваться, пока он маленький, – сказал Рокотто на прощание Панчо.
– У тебя будет ребенок? – спросила Прю.
– Да, – ответил Рокотто, разглядывая кофейную гущу на дне чашки.
На обратном пути в Сантьяго Рокотто был вынужден поведать Прю, что у него есть невеста, которая уже на седьмом месяце беременности, и что они только что переехали в ту квартиру, где он ее принимал. Прю не проронила ни слова до самого конца поездки. Рокотто какое-то время произносил монологи, пытался дать неловкие объяснения, но потом умолк. А Прю пожалела, что не осталась на пляже, не поиграла в мяч с нахальными мальчишками, не поела мороженого и не поболтала на испанском.
Утром последнего дня своего пребывания в Чили Прю проснулась с предчувствием: Висенте вернется, и они, по меньшей мере, смогут попрощаться. Однако это значило принимать желаемое за действительное. Она снова написала ему, как делала каждый день, позвонила, поискала на «Фейсбуке», но Висенте не отвечал – будто исчез. В десять утра Прю вышла из дома и полчаса шла до квартиры Рокотто; остановилась у аптеки и, хотя денег оставалось не так уж много, купила четыре упаковки памперсов. Прю оставила их консьержу, не сопроводив прощальным письмом и вообще какой-либо запиской.
Она вернулась домой, собрала чемодан. Был полдень, а рейс – почти в полночь. Полистав свои заметки к будущей статье, Прю решила, что начнет писать ее в Нью-Йорке, но машинально принялась строчить черновик. Работа шла быстро – ей понравился найденный тон, легкий, уверенный, неожиданно своеобразный: отчасти потому, что это был тон многократного прощания. Прощания с Чили, с чилийской поэзией, с Висенте и с этой комнаткой – на сегодняшний день ее единственным жильем. Однако прощание получалось каким-то неуверенным, ведь по возвращении в