Шрифт:
Закладка:
Голос контролера теперь раздавался совсем рядом, размеренный, монотонный, неотвратимый:
— Ваши билеты. Ваши билеты. Все, у кого нет билетов… Молодой встал.
— Ну, мы еще свидимся, — сказал он.
Старик встал тоже. Скамьи за спиной контролера почти опустели.
— Пожалуй, теперь и впрямь самое время, — сказал старик.
Вслед за молодым он вышел под вокзальные своды. Там стоял аэроплан, неподвижный, распластанный, как мертвый, похожий на огромного жука, хранимого в спирте. Рядом была реклама, возвещавшая, что он перелетел через вершины гор и снежные просторы.
— Могли бы запустить его в Нью-Йорк, — сказал молодой. — Это куда ближе.
— Да, — сказал старик. — Только дороже встанет. Но я думаю, это по справедливости, ведь скорость-то у него какая. Когда сестра померла, Дэнни прислал венок из живых цветов авиапочтой. Выложил небось сотни две долларов. Я про венок говорю. Не знаю уж, сколько стоит пересылка авиапочтой.
Оба поглядели на товарную платформу и через арку ворот на Седьмую авеню. Там брезжил тусклый угасающий свет, который словно наполнял арку запахом снега и холода, а потому некоторое время оба еще медлили, раскачивались, снедаемые неохотой и усталостью.
— Так что они, стало быть, ушли домой, — сказал старик. — Миссис Зайлич сказала, что сестру уже била дрожь, и пришлось ее сразу уложить в постель. А ночью у сестры жар начался, и миссис Зайлич позвала доктора, доктор осмотрел сестру и присоветовал миссис Зайлич послать телеграмму, ежели, конечно, есть кому посылать. Когда я приехал, сестра меня даже не признала. Там уже был священник, и мы не узнали, соображает она чего-нибудь или нет, даже когда ей прочитали письмо от Дэнни, которое мы состряпали в тюрьме, что у него, мол, все хорошо. Письмо это ей священник прочитал, но мы не знали, слышит она или нет. В ту ночь она и померла.
— Вот как? — сказал молодой, поглядев на платформу. И пошел к выходу. — Ну, я теперь на Центральный двину.
Старик пошел следом за ним все с той же неисчерпаемой живостью.
— И впрямь ничего лучше не придумаешь. Там мы скоротаем время. — Он посмотрел на часы, потом сказал с приятным удивлением: — Полчаса уже. Да еще полчаса пройдет, покуда доберемся. А он, ежели нам повезет, туда заявится только часа через два. Или, может, даже через три. Будет уже пять. И до рассвета каких-нибудь часа два останется.
ПИСАТЕЛЬ У СЕБЯ ДОМА
Роджер Хоуэс, полнеющий добряк неприметной наружности лет сорока от роду, в качестве специалиста по рекламе приехал откуда-то из долины Миссисипи в Нью-Йорк, там женился, стал писать романы, опубликовал книгу, купил дом в Виргинской долине и никогда больше не возвращался в Нью-Йорк, даже проведать друзей. Пять лет прожил он с женой Энн и двумя ребятишками в старом кирпичном доме, куда старые дамы приезжали или на чашку чаю, или за ним присылали пролетку, или же со слугами-неграми в пустых (если не считать упомянутых слуг) пролетках отправляли ему черенки и саженцы декоративных кустарников, банки с пикулями либо вареньем и экземпляры его книги с просьбой надписать на память.
Он больше не возвращался в Нью-Йорк, зато время от времени Нью-Йорк наведывался к нему: бывшие знакомые, художники, поэты и им подобные, те, с кем он знался, прежде чем начал зарабатывать на еду в таком количестве, что под нее понадобился буфет. Живописцы и писатели, не сумевшие продать ни одной своей книги или картины, — мужчины, которым воротничок порой заменяла борода, и женщины в холщовых халатах, но иногда и без — этакие изможденные, мечущиеся, хищные фанфароны и авантюристы от искусства, — приезжали, носили его носки и сорочки, а уезжая, оставляли все это под шкафом.
Сперва было попросту трудно им отказывать, теперь же становилось все труднее извещать об их приезде жену, иногда он и сам не знал заранее. Как правило, они отправляли ему телеграммы в день приезда — и, как правило, доплатные. Хоуэс жил в четырех милях от деревни, а книга его разошлась не таким тиражом, чтобы обзавестись автомобилем, да к тому же он малость располнел, малость отяжелел, и вот иной раз проходило два-три дня, прежде чем к нему попадала почта. А может, он просто ждал, что почту доставит очередная компания гостей. Года не прошло, как станционный служитель (он же телеграфист, стрелочник и нечто вроде Роджерова представителя, все в одном лице) научился распознавать их с первого взгляда. Стоят они себе на платформе, с этаким отсутствующим видом, а глядеть-то им не на что, кроме желтого вокзальчика, да хвоста удаляющегося поезда, да гор, где уже смеркается, и тут служитель выходит из своей будки с пачкой писем, посылкой и телеграммой.
— Он живет в долине, отсюда мили четыре будет. Найдете не глядя.
— Кто живет в долине? Куда мили четыре будет?
— Да Хоуэс. Если вы все к нему, то я подумал, может, не сочтете за труд передать ему почту. Даже телеграмма есть.
— Телеграмма?
— Только сегодня получена. Но вот уж два-три дня, как он сюда носу не кажет. Вот я и подумал, может, снесете ему.
— Телеграмма? Черт с ней. Давайте сюда.
— Платите сорок восемь центов.
— Так оставьте ее себе. Черт с ней.
Забирают все, кроме телеграммы, и, пройдя пешком четыре мили, попадают к Хоуэсу после ужина. Впрочем, это неважно; все равно женщины, не исключая и миссис Хоуэс — Энн, — слишком взвинчены, чтобы есть. Но спустя день-другой кто-нибудь пришлет за Роджером пролетку, по пути он заедет в деревню и оплатит телеграмму с извещением о том, что гости нагрянут позавчера.
Так вот, с поезда сходит тот поэт в пальтеце небесно-голубого цвета, а из будки тут же вылезает станционный служитель с телеграммой.
— Отсюда к долине мили четыре будет, — говорит он. — Найдете не глядя. Я подумал, может снесете ему телеграмму. Сегодня утречком получена, но он сюда дня два-три не заявлялся. Берите. За нее уплачено.
— Это-то я знаю, — говорит поэт. — Вот черт. Значит, отсюда четыре мили?
— Все прямиком вон по той дорожке. Найдете не глядя.
Итак, поэт взял телеграмму, а служитель и еще двое или трое вышли на порог — может, поглазеть на голубое пальтецо — и смотрели ему вслед, пока он не скрылся из виду на дороге, ведущей к долине. Служитель фыркнул.
— Четыре мили, — сказал он. — Этому малому все одно, что четыре мили, что четыре шпалы. Но, может, при такой-то хламиде он обернется птицей и перелетит по воздуху.
Об этом поэте Роджер вообще ничего не говорил своей жене Энн — может, потому,