Шрифт:
Закладка:
Может быть, с учетом вышесказанного, советским евреям несложно было затеряться в толпе? Но и это было отнюдь не так. На горе своим гражданам еврейского происхождения, советский режим с необычайной сноровкой вычислял принадлежность к еврейству, пусть даже и едва различимую. «Мы знаем, что мы русские. Вы принимаете нас за евреев», – пишет Шраер-Петров в эпиграфе, а дальше, в первой строке повествования, добавляет: «Моя славянская душа в еврейской упаковке» [Шраер-Петров 2014: 7]. Это наблюдение – строка одного из самых известных стихотворений Шраера-Петрова «Моя славянская душа» (1975), в котором «славянская душа» советского еврея покидает его тело, его «еврейскую упаковку», и прячется на сеновале[182].
Притом что в литературе XX и XXI веков постоянно встречаются персонажи с так называемой «дефисной национальностью», Шраер-Петров совершенно по-особому описывает слияние русского и еврейского в одном человеке. Его персонажи с двойной, «дефисной» национальностью сконструированы не по привычному шаблону, который встречается в литературе об иммигрантах и иммиграции. От них не остается ощущения, что они одной ногой стоят в одном мире, а другой – в другом, что эти персонажи обречены – или удостоены чести – воспринимать жизнь наполовину как евреи, наполовину как русские и соответственно видеть все сквозь призму двойственной идентичности. Конструкция идентичности, которую Шраер-Петров описывает и в своих стихах, и в этом романе, с одной стороны, гораздо проще, а с другой – намного сложнее. В рамках этого построения советский еврей по своей культурной принадлежности безусловно является русским. По сути, он почти во всем считает себя русским. Еврейство с этой точки зрения – своего рода украшение, узор. Однако мы-то понимаем, что на деле все обстоит куда сложнее. Персонажи романа твердо знают, что еврейство – это неотделимая часть их русской идентичности. Этот самый еврейский компонент есть то, что так или иначе навязано им русскими неевреями, в глазах которых отличительные черты идентичности русских евреев выглядят особенно выпуклыми. Тем самым евреи оказываются маркированы как менее русские, как люди, в которых чего-то недостает – а значит, они вызывают подозрение. Соответственно, сложность советской еврейской идентичности связана не столько с ощущением одновременного обитания в двух мирах, сколько с тем, что окружающие видят в тебе нечто отличное от того, как они воспринимают самих себя. «Моя славянская душа в еврейской упаковке» в этом смысле – фраза особенно красноречивая. Не указывает ли Шраер-Петров на то, что для советского еврея истинная его природа характеризуется внутренней «славянской душой», а «еврейская упаковка» – это внешняя оболочка, которую при необходимости можно сбросить?
Разумеется, возникает вопрос, что происходит, когда эту внешнюю еврейскую оболочку действительно сбрасывают. Однако в «Докторе Левитине» нет на него ответа. Напротив, создается ощущение, что сбросить со своего «я» эту оболочку почти невозможно. В начале романа повествователь вспоминает случай из детства. Он, еврейский мальчик, эвакуированный из Ленинграда, в случае конфликтов всегда вставал на сторону местных, деревенских, но при этом все же не забывал, что они не признавали в нем «своего» [Шраер-Петров 2014:25]. Впоследствии, при встрече с группой новых эвакуированных из Ленинграда, он совершает «предательский поступок». Ему вспоминается «черненький, смуглый, арабского типа еврейский мальчик», к которому он подошел после уроков на глазах у других детей. Оскорбив новоприбывшего мальчика словом «выковыренный», повествователь пытается вызвать его на драку, на что мальчик отвечает: «А ты на себя посмотри. Ты-то сам какой?» И тут повествователь понимает, что он действительно «такой же, как этот мальчик, чужой среди них. Волчонок в собачьей упряжке». Для него это становится болезненным открытием, потому что по крайней мере ему самому становится понятно, что еврейскую «упаковку» не сбросить и не замаскировать [Шраер-Петров 2014: 26–27].
Такая многоликая идентичность, которая является одновременно и типичной характеристикой, и злополучной приметой существования семьи Левитиных, осложняется еще больше, когда, получив отказ на выезд, они официально превращаются в отказников. Место отказника – это отсутствие места; он вынужден плыть, дрейфовать в пространстве, которое когда-то называл домом – которое хочет называть домом, однако понимает, что теперь оно полностью принадлежит другим. «Оставалось, – пишет Шраер-Петров, – трансформироваться в совсем новое бытие – бытие отказников». При этом, став отказниками, они присоединяются к новой, готовой их принять, пусть и всеми гонимой общности: «Слава Богу, и здесь Левитины оказались не на пустом месте. И такие, по сути своей “антижизненные”, формы существования были открыты несчастными предшественниками по отказу» [Шраер-Петров 2014: 222].
Итак, в «Докторе Левитине» мы видим, что рубежи и границы между одним сообществом и другим проведены не столь четко, как можно было бы предполагать. Если прежде семья являлась русско-еврейской, то после того, как неевреи из ее окружения узнают, что члены этой семьи решили уехать из России, их начинают воспринимать совершенно иначе – как людей без определенной принадлежности, без определенного места в советской жизни. Теперь они – отказники. Они перешли в новое сообщество, стали людьми новой идентичности. Это, пожалуй, одно из самых мучительных откровений в истории Левитиных: даже если вам представляется, что вы глубоко укоренены в некоем сообществе, ваше положение всегда уязвимо, оно полностью зависит от того, насколько вы следуете предписанным шаблонам поступков и поведения. Сообщество, которое человек считает «своим», далеко не всегда приемлет его безоговорочно. Такова реальность, которая была, безусловно, знакома евреям на протяжении всей истории диаспоры. В большинстве стран и культур существует четкое разграничение по этническому и религиозному принципу, и диаспоральные евреи часто страдали от такого разграничения. Даже в Соединенных Штатах XXI века многие воспринимают американских евреев в худшем случае как людей зловещих, а в лучшем – как пекущихся прежде всего об интересах своего племени. Однако даже если подобные сценарии нередки и имеют место в разных странах, особенной в положении советских евреев позднесоветской эпохи была сама вероятность стать отказником, превратиться в человека, не заслуживающего доверия, стать своего рода предателем в глазах общества.
Авторский голос Шраера-Петрова – а его собственный опыт отказника, безусловно, пронизывает всю ткань романа – часто прерывает линии повествования, свидетельствуя о двойственности и авторского отношения к своей родине, России: «И отъезжающие, и провожающие остались наедине с Москвой – матерью, отлучающей от груди своих детей» [Шраер-Петров 2014: 18]. Говоря об автобиографическом контексте романа, нужно отметить, что Шраер-Петров с семьей подали документы на выезд в январе 1979 года. После этого и