Шрифт:
Закладка:
Это был самый скандальный посетитель номера, и Габдулла побаивался, что влезет с ним в какую-нибудь историю.
…Наутро, едва рассвело, В комнату постучали. Габдулла спросонья, не спрашивая, открыл. Перед ним стоял Абузаров.
— Дрыхнете, господа! — засмеялся гусар, выставляя на стол бутылку коньяка. — И этот приблудный тут? Эй, Селим, подымайся, чертов сын!
Селим продрал глаза, увидел коньяк и побежал умываться. Вернувшись, подсел к гусару, который уже разливал по стаканам. Габдулла тоже сходил умылся, страдальчески поглядел на часы: было еще только семь, редакция закрыта, придется сидеть с этими пьянчужками. Он вызвал коридорного и заказал чаю.
— А я, представьте, по делу огромной важности, — рассказывал Абузаров, — и, по всей вероятности, надолго. Братец мой здесь, в городской тюрьме.
— Ахун?
— Он самый: Этот святоша решил жениться на молодой девушке. Она служила у бакалейщика, а ее брат — у ахуна. Задаривали девку подарками, морочили ей голову, и дело, возможно, кончилось бы венчанием. Но этот юбочник заломал бедную… та повесилась, оставив записку. Сам же святоша куда-то поспешно уехал, мы с урядником, старшиной и свидетелями ждали его день и целую, ночь. Урядник вылакал три бутылки коньяку, ожидая дьявола… все заснули. А я дождался и отдубасил развратника до беспамятства. Но дело-то, в том, что он подкупил урядника и старшину! Как бы его не выпустили — вот зачем я, собственно, и приехал. В девять отправляюсь к следователю, придется дать куш. Я не пожалею, дам больше, чем ахун!
— Но ведь и так преступление налицо. И вы знаете порядки.
— Вот потому-то я и здесь, — засмеялся гусар. — Потому-то я и снял со счета полторы тысячи. Чтобы примерно наказать негодяя, и буду действовать его же оружием. Иначе, поверьте, удачи не будет. Да ведь случай какой… за бедную нашу мать, которую он свел в могилу, за его ложь, за учителя, которого без вины отправил он на каторгу, — за все ему воздам.
Он, видимо, не спал всю ночь, пил, но не с кем было выговориться, и вот, пьянея с каждой минутой, он рассуждал:
— Поэт, не судите меня. Какие были у меня друзья… теперь — кто в тюрьме, кто в ссылке, кто погиб на баррикадах. Революция кончилась, нас передавят поодиночке. Но я, пока жив, буду действовать… уж как могу!
Он тоже, как и Селим, сломался, подумал Габдулла. Есть талант, знания — нет мужества или… чего же еще, что внушило бы им надежду? Запутались между просветителями и архиреволюционерами, революции боятся — кровь, разрушения, что будет потом? И это молодежь, упованье угнетенного народа? Не пройдя и половины пути, пала обессиленной. Горькие свои строки вспомнились ему:
Плетется мой народ шатающейся тенью,
Не вспыхнув, гаснет жар в растущем поколенье.
…Гости доканчивали бутылку, все несуразней, рыхлей становилась их речь. Вдруг тонко и протяжно замяучил котенок.
— Бедненький, ведь я совсем забыл. Пойду в буфет, возьму тебе молока. Смотрите, не выпустите котенка, слышишь, Селим?
— Угу, — буркнул тот.
Абузаров встал и, пошатнувшись, виновато поглядел на Габдуллу кровящими белками:
— Извините меня… кажется, на сегодня я выхожу из игры. С вашего позволения… — И повалился на кровать.
9
Все ему нравилось в этой редакции: ее название «Эль-ислах», означавшее преобразование, обещание новизны и свежести, ее здание с бревенчатым вторым этажом, ее лестница, по которой он любил взбегать, скользя ладонью по круглому теплому перилу; всегда отворенная дверь в закуток, где кипел по целым дням самовар, светя решетчатым поддувалом, в которое падали малиновые угольки; и запахи — древесного угля, чая, папирос, мороза, принесенного с улицы.
Он забегал в нее, чтобы оставить очередную корреспонденцию, забегал пораньше утром, когда не надоедали посетители, и успевал перемолвиться с милейшим Фатихом и весь день потом пребывал в состоянии такого подъема, что не замечал совсем усталости.
Сегодня, уже с утра, он застал в редакции Сагита-эфенди и Галиаскара Камала, чем-то удрученных.
— В типографии Каримовых вчера были жандармы, — сказал Фатих.
У Каримовых печатали свои сочинения многие казанские литераторы, и действия жандармской администрации могли обернуться для некоторых политическим обвинением. Галиаскар беспокоился за шрифты, арестованные полицией. Лет десять назад известный типограф Харитонов, печатавший татарские книги, заказал ему, тонкому каллиграфу, рисунки шрифтов, теперь их количество достигало тридцати, и все они находились в типографии Каримовых.
— Я потратил столько лет… и рисовал, и гравировал. В конце концов, есть же законы!
— Законы? — насмешливо переспросил Фатих. — Вспомните-ка безобидную затею Риза-эфенди, когда он решил издать сборник выписок из полного свода законов, то, что относилось к правам мусульманского населения. И что же? Цензура запретила: мол, незачем инородцам знать законы. — Помолчав, он продолжал с грустью: — Уж мы не мечтаем об упразднении цензуры, наша мечта о цензоре со светским образованием. Так нет же, нужен только миссионер, ибо человек, обучавшийся в светском заведении, может объективно взглянуть на положение дел и, не дай бог, проникнется сочувствием к нам.
— Но где же выход? Мы граждане империи или…
— А выход есть, как же! — перебил Сагит-эфенди. — Наши сочинения мы будем печатать в типографии Домбровского.
— Не надо шутить, — обиделся Галиаскар. — Давать рукописи печатному заведению братства святого Гурия? С ума сойти!..
— А там печатают все, что угодно: и миссионерские издания, и мусульманские молитвенники. Да, да! И никакого надзора.
— А что же Христовы воины? — с любопытством спросил Фатих.
— Они, как видно, идут тропою Меркурия, а не Марса.
Габдулла, вспомнив про самозваного цензора, сказал:
— Иманаев доберется и до типографии Домбровского.
— Инородцу не очень-то будут доверять.
— Зато полностью доверяют профессору Смирнову.
— Я видел этого профессора дважды, — заговорил Фатих все так же грустно. — Не понимал и до сих пор не возьму в толк: как можно быть ученым-тюркологом и иметь… нет, не говорю, к народу, а к предмету науки такое презрение. А помните, мы хотели перевести «Ревизора»? Ведь он запретил, Смирнов!
— Даже сказку о Балде…
— Для нас, мол, русских, знающих и свое хорошее, и идеальное как в прошлой исторической жизни, так и в настоящей действительности, сатира на нас понятна и поучительна; но для какого-нибудь татарина… Если дать волю, то они непременно начнут или с сочинения Льва Толстого «Много ли человеку земли нужно», или с «Ревизора», или вот с этой сказки Пушкина. Помилуйте, этак под запретом