Шрифт:
Закладка:
Илья оказался в буквальном смысле переломан надвое под весом двух соперничающих между собой товаров – остатков еврейского прошлого (филактерий) и символов революционного будущего (портрета Ленина). Литературовед Шимон Маркиш (старший сын Переца Маркиша) предположил, что и сам Бабель, как и его персонаж Илья, тоже нес на себе схожую ношу:
Одиночество и отчаяние интеллигента в революции – частая литературная коллизия 20-х годов – умножены на одиночества еврея, да к тому же еще еврея особого сорта, расколотого пополам в своем отношении к еврейству, как интеллигент расколот в своем отношении к революции [Маркиш 1997: 19].
В Лютове и Илье воплощены два очень разных типа русского еврея начала советской эпохи. Как и рассказчик из «Истории моей голубятни», Лютов – это человек, умеющий выживать в любых обстоятельствах, трикстер, способный избежать смерти, которая настигает Илью. В сознании ассимилированного одесского еврея, будь то Лютов или Бабель, уживаются различные боги. Есть Бог еврейской традиции, есть христианская идея искупления через искусство, есть и революционный бог нового мира. В картине мира Бабеля спокойно сосуществуют конкурирующие друг с другом версии истории. Эта культурная и историческая гибкость становится еще более явной, когда рассказчик уходит от описания еврейской истории и начинает говорить от лица украинцев. Странствия Лютова по разоренному войной коммерческому пейзажу открывают перед читателем картины из трагичного прошлого Украины, которое тесно сплетается с настоящим.
Украинский голос Лютова
Во время восстания казаков под руководством Богдана Хмельницкого (1648–1654) боевые действия происходили по большей части на той же территории, что и во время Польской кампании, в которой участвовала армия Буденного. В «Конармии» память о Хмельничине показана глазами как евреев, так и казаков. На кладбище в Козине протагонист останавливается у могилы рабби Азриила, «убитого казаками Богдана Хмельницкого» [Бабель 1991,2:60]. А в Берестечке, где Хмельницкий потерпел одно из своих немногочисленных поражений, он становится свидетелем такой картины:
Мы проехали казачьи курганы и вышку Богдана Хмельницкого. Из-за могильного камня выполз дед с бандурой и детским голосом спел про былую казачью славу. Мы прослушали песню молча, потом развернули штандарты и под звуки гремящего марша ворвались в Берестечко [Бабель 1991, 2: 69].
Национальный герой украинского народа и человек, чье имя у евреев ассоциируется со страшными бедами, – сочетая в своем тексте эти столь разные образы Хмельницкого, Бабель задается вопросом, сможет ли новая власть объединить людей с таким разным мировоззрением. Он писал в своем дневнике от 10 августа 1920 года: «Чем не времена Богдана Хмельницкого?» [Бабель 1991, 1: 408]. Однако в рассказах, которые предназначались для публикации, Бабель старался оценивать прошлое с разных позиций. Вот что мы читаем в «Берестечке»:
Отростки, которым перевалило за три столетия, все еще зеленели на Волыни теплой гнилью старины. Евреи связывали здесь нитями наживы русского мужика с польским паном, чешского колониста с лодзинской фабрикой. Это были контрабандисты, лучшие на границе, и почти всегда воители за веру [Бабель 1991, 2: 70].
Такое гротескное сочетание жадности и религиозности как бы намекает на то, что Бабель отрекается от национальной памяти о Хмельничине и воспринимает казацкого гетмана как исторического деятеля, чьи поступки, даже связанные с массовыми убийствами евреев и поляков, были направлены на благо народа. Впрочем, критика, с которой Бабель в своих опубликованных рассказах обрушивается на экономическую деятельность евреев, в дневнике нередко уступает место сочувствию и скорби. Если в бабелевском изложении истории евреи иногда и выступают в роли угнетателей, они все равно изображаются жертвами того антагонизма, который имел место между различными группами, сосуществовавшими внутри черты оседлости. В «Учении о тачанке» мы находим более сочувственное описание экономических взаимоотношений между евреями, поляками и украинцами:
Движения галицийского и волынского еврея несдержанны, порывисты, оскорбителсьны для вкуса, но сила их скорби полна сумрачного величия, и тайное презрение к пану безгранично. Глядя на них, я понял жгучую историю этой окраины, повествование о талмудистах, державших на откупу кабаки, о раввинах, занимавшихся ростовщичеством, о девушках, которых насиловали польские жолнеры и из-за которых стрелялись польские магнаты [Бабель 1991, 2: 43].
Акцентируя внимание на ужасах прошлого, которые выпали на долю различных этнических групп Украины, Бабель вновь возвращается к одной и той же мысли: экономические отношения украинской провинции были порождением старого мира, который теперь должен смениться новым порядком вещей.
Пытаясь совместить еврейский и украинский нарративы, Лютов варьирует свою национальную идентичность. Он не всегда признается в своем еврейском происхождении. Некоторые наблюдательные евреи догадываются, что он тоже еврей, но воспринимают его как чужака. Разные персонажи «Конармии» обращается к нему по-разному, зачастую включая его в свой языковой и культурный код. Пан Аполек обращается к Лютову «пан писарь», что, как заметила Элиф Батуман, обычно переводится на английский как «работник канцелярии» (Mr. Clerk), но скорее означает «писатель» – от польского pisarz. «Показывая нам писателя и называя его писарем, Бабель намекает на формальное сходство между литературным творчеством и канцелярской работой» [Batuman 2009:157]. Впрочем, в украинском языке есть и еще одно значение слова «писарь», о котором Бабелю было прекрасно известно: в казачьем войске это была очень высокая должность, занимаемая хранителем войсковой печати. Войсковым писарем был сам Хмельницкий. Таким образом, пан Аполек обращается к Лютову не только как к писателю и работнику канцелярии, но и как к воину, который способен нести разорение польским городам на территории Украины. Пожалуй, только Бабель со своим чувством юмора и языковым чутьем мог так тонко одним словом объединить ассимилированного еврейского