Шрифт:
Закладка:
– А ты где это был? – спросил Кароль.
– Эх! Ничего, милостивый государь, я тут по делу ездил и возвращаюсь.
– Что же это за дело?
– Это с тем шинкарём, – пробормотал он, – надо было его повесить – мы и повесили.
Кароль аж вздрогнул на бричке.
– Где? Что? Кто вам приказал?
– А всё произошло согласно порядку. В повозку его посадили, потому что шельма предатель, потом мы поехали, и даже с ксендзем, что его исповедовал; повесили мы его в добрых двух милях, чтобы не поблизости от лагеря висел, а там ему уже сосну подобрали, как надлежит, верёвка новёхонькая, и всё это очень прилично сделалось.
Кароль был в отчаянии, но Войтек не мог понять, как бы могло статься иначе, и повторял только:
– А если ему это следовало!..
С этим неприятным впечатлением они доехали почти вместе с кузнецом, который сразу кузницу начал налаживать. Издалека уже из леса раздавалась песнь «Боже что-то Польшу…», которую тянули огромным хором и более весёлыми, чем утром голосами. Несмотря на плохую пору, всё как-то шло к лучшему, прибыли запасы, пришло немного оружия, расставили часовых, и когда въехали на середину, веселей было смотреть на эту храбрую молодёжь, которая, однако же, была ещё похожа на какую-то охотничью экспедицию, нежели на войско. Разнообразие костюмов и украшений придавали этой картине очень оригинальный цвет. Каждый, кто видел Варшаву в несколько более свободных минутах, припомнит, какие дивные костюмы одевала молодёжь, выламываясь из долгой неволи, которая касалась даже одежды. Почти все те контуши, жупаны, пояса, конфедератки, шапочки светлых цветов, пряжки с орлами, польские эмблемы, давно не видимые белым днём, выступали здесь как протест народа против многолетнего притеснения. На эту великую торжественность восстания каждый надел, что имел наилучшего, что ему больше говорило сердцу. Из старый хранилищ достали заржавевшие сабли, янины с эмблемой Собеского, августовки, карабеллы барских конфедератов, главным образом из времён Костюшки, сонные палаши в ножнах из Грохова и Вавра выходили теперь на свет снова бороться за ту Польшу, за которую погибли прошлые их владельцы.
Некоторые имели двустволки, револьверы или даже черкесские шашки. Среди этого разнообразия показывались и наскоро шитые мундиры и холопские сукманки, освещённые костюшковской памяткой. Наплыв новых военных очень оживил лагерь, возрастающая их численность добавляла духа, а вид оружие уже рождал охоту к борьбе. Однако же почти половина людей ещё его не имела и именно для этих нужно было хоть пики приспособить. Лагерь разделили теперь на группы, согласно естественному родству, характерам, призваний, дружбы и симпатии. Текущие работы занимали большую часть. Кузнечная челядь устраивала уже на скорую руку кузницу, другие тесали деревья для пик, иные готовили еду. При кострах отливали пули, делали патронташи. Под одним из шалашей челядь портного из Варшавы переделывала сюртуки на мундирные куртки.
Кароль, который покинул лагерь в минуты оцепенения, сердечно обрадовался, видя его таким шумным, оживлённым, весёлым и занятым работой. Большая часть лиц бедных выходцев была сияющей, только несколько среди них, подёрнутых тоской, грустно выделялись. В одном уголке на пеньке сидел ксендз Лукаш с табакеркой в руке и согревал дух полуразвязной, полунабожной речью. Эта фигура невольно напомнила Каролю шиллеровского монаха в лагере Валленштейна.
Но было там, кроме него, множество вполне наших оригинальных фигур и нигде на свете не встречающихся. Многих из них самое живое воображение поэта сотворить бы не могло такими, какими их создала жизнь. Доктор Хенш, попав в тот суетливый муравейник людей, почувствовал себя даже до экзальтации воспламенённым видом молодёжи, которая несла жизнь на оборону и освобождение страны. Не имел, однако, времени долго рассматриваться, потому что его сразу призвали к больным. Лежали они в выкопанной вчера землянке так неудобно, что первым советом врача было перенести их в деревню.
Как раз, когда они с Каролем втискивались в унылую яму, служащую бедным беглецам схоронением, вышел из неё бледный и заплаканный мужчина, на лице его рисовалась великая боль. На вопрос Кароля он указал только рукой на послание; в углу на плаще лежал там молодой человек, взяв руку которого, Хенш грустно опустил. Был это уже только труп, первая жертва, принесённая родине. Два брата, сыновья бедной вдовы, вышли однажды в лёгкой одежде, греясь сердцами и запалом. Старший из них, более сильный, выдержал несколько дней неудобств голода и холода, младший ослаб, прибыл в лагерь с горячкой, и уже с этого ложа сухих листьев не встал.
Вид этого пожелтевшего лица с открытыми устами, лежащего, как его смерть схватила, был, действительно, ужасающий. Одной рукой труп ещё сжимал крестик на груди, данный матерью при прощании.
Неподалёку от него другой бредил в лихорадке, снились ему опасности, русские, битвы, иногда вскакивал и хотел бежать на врага, но, ослабевший, падал, то снова среди безумия ясной полосой проскальзывали через его голову воспоминая весёлой молодости, любимой, с которой попрощался при отъезде из дома, и юношеских забав…
Хенш сделался серьёзным, присматриваясь к этой важнейшей стороне великой картины, которая заключала в себе всё от смерти аж до смеха и веселья. Вызванный, видно, к умершему, слишком поздно подбежал и ксендз Лукаш с бревиарием и молитвой, а когда доктор стоял на коленях над больными, щупая пульс и размышляя над лекарством, другие тем временем должны были заняться покойником, которого сразу вынесли из шалаша. Нельзя было откладывать погребения, чтобы тем видом смерти не испугать лагеря, в котором свобода духа и весёлость были обязательными условиями. Хотели даже, отнеся тело в сторону, хоронить его потихоньку в отдалении, но плачущий над ним брат и стоящие по кругу товарищи начали упрашивать ксендза, чтобы это прошло с каким-то христианским обрядом. Следовало отдать честь первому, который умер для родины.
Ни достать гроб было невозможно, ни сделать его наскоро, сам брат уложил это тело на вечное успокоение, с материнским крестиком в руках, обшили его плащом, как саваном, а несколько человек пошли прежде на холме под старым дубом выкопать могилу.
Уже был хороший сумрак, когда окончили приготовления. Из нескольких толстых веток сделали носилки, на которые был положен труп. Впереди шёл ксендз с крестиком в руке, в стихаре и стуле, произнося молитву за умерших, за ним парами товарищи и приятели умершего; четверо из них, среди них брат, несли на плечах тело, на чёрном плаще, который его покрывал, пришили крест из белого полотна, вместо свечей служили зажжённые лучины, похожие на факелы, которые держали в руках. Медленно этот грустный кортеж потянулся на взгорье, где видна