Шрифт:
Закладка:
— Ой, какой большой начальник стал. Куда же ты теперь?
— В Гарск, Василий Гаврилович. Я там теперь живу и работаю.
Я коротко рассказал о себе, об учебе, о работе за эти годы.
— Вон как, вон как. А баба есть?
— Конечно, — засмеялся я. — И двое детей — сын и дочь.
И сразу что-то произошло с Василием Гавриловичем, словно он ощутил внезапное успокоение от моих слов, и он радостно похлопал меня по плечу.
— А это? — показал он на кожаный протез левой руки.
— А это война. Вот так под Сталинградом отхватило и не приставишь.
Выражая сожаление, покачал головой и погладил меня по спине, что-то приговаривая.
А я все ждал, что кто-то должен был выйти из шатров, услышав наш разговор. Я снова заговорил о вчерашнем их пении, признался, что мне показалось — я услышал голос Кати.
— Пели, пели. Все пели: и Катя, и Колька, и ребятишки, — ответил он не сразу и вроде даже без охоты.
— Значит, Николай жив-здоров! Это хорошо. Я помню его.
— Жив, чего ему! Колька большой теперь человек. Он в Москве живет.
— А Катя? Она тоже с Колей?
Василий Гаврилович помотал головой, смущенно улыбнулся, сцепил пальцы обеих рук и смотрел долго вниз, в-одну точку.
— Катька-то? — будто очнувшись, произнес он. — А куда ей, неграмотной цыганке, куда? Кольку тогда в тюрьму, а ей куда?.. — Он поцокал языком и снова замолк.
Я стал расспрашивать, и выяснилась следующая картина. Месяца через два после моего отъезда из Романихи туда как-то ночью, украдкой возвратился Кирька и что-то стал требовать от Василия Гавриловича, но не добился своего. Выскочив из шатра, он выстрелил наугад и вместо Василия Гавриловича убил его жену. Кирьку тогда схватили сами цыгане, как следует намяли ему бока, а утром отправили в город, в милицию.
Катя, узнав о гибели сестры, приехала в табор, да так и осталась с Василием Гавриловичем. У них теперь двое детей: семнадцатилетняя дочь и пятнадцатилетний сын. Живут они у Николая в Москве, так как у него самого нет детей.
— Вон они, — кивнул Василий Гаврилович. — Со станции идут: Колю провожали в Москву.
Пес, лежавший в тени у шатра, вскочил и с радостным лаем помчался навстречу идущим. Впереди размашисто шла высокая худая цыганка, а рядом с ней сын и дочь.
Я попросил Василия Гавриловича, чтобы он не говорил ей, кто я.
— Узнает иль нет?
Он улыбнулся и в знак согласия закивал головой.
Нет, что угодно, но я никогда бы в жизни не узнал в этой раньше времени постаревшей цыганке Катю, ту молодую и красивую девушку, мечтавшую быть артисткой, мою удивительную «первоклассницу».
Катя подошла прямо к Василию Гавриловичу и сразу стала ворошить его волосы длинными пальцами, не глядя на меня, что-то говоря с ним по-цыгански. Возможно, она спросила обо мне, и он посмотрел на нее снизу вверх, дружелюбно и загадочно улыбнулся и показал на меня головой.
— Узнаешь? Аль нет? — засмеялся он.
Катя резко повернула ко мне голову, посмотрела вначале как-то неприязненно, вроде бы сердито, но затем брови нахмурились, губы дрогнули и открыли ровный и белый ряд зубов. Не спуская с меня глаз, тихо и не очень уверенно произнесла, видимо, боясь ошибиться:
— Учитель… Гриша?
— Конечно. Неужели ты узнала меня, Катя? — я встал, а Катя, закрыв глаза и запрокинув назад голову, захлопала в ладоши, стала бить ими себя по бедрам и радостно засмеялась.
— Вот он, вот он, мой учитель. Я вам говорила, всегда говорила, а вы только смеялись с отцом и не верили мне, — она схватила за руки дочь и сына и подвела их ко мне. — Это Женя. Она знаешь кто? О-о! Студентка.
Артисткой будет. А какой у нее голос, какой голос!
Женя взглянула на мать с укором и покраснела. Я был поражен ее огромным сходством с матерью, вернее с той Катей, которую я знал по Романихе. Только это была городская девушка, с тонкими, нежными чертами лица.
— А это Миша. Ой, Гриша, — назвала она меня опять по имени, — знаешь, как он играет? На всем: на скрипке, на гитаре и на этом… — она запнулась, но уж очень выразительно показала пальцами, и я догадался, что это или аккордеон или баян. — И поет тоже. Пока по-бабьи, правда, но Колька говорит, что скоро и по-мужски загудит.
Все расхохотались, а Миша — высокий, худой, бледнолицый, с копной черных кудрявых волос и яркими губами, смутился.
— Мама всегда говорила, что вы хороший и прямо святой человек, Григорий Иванович, — произнесла Женя. — Но мы, правда, не очень-то верили…
— Чему не верили, Женя, что я хороший человек?
— Нет, что вы, что вы… — смутилась она.
— Умные вы больно все. А я вот вас не обманывала. Вот он, мой учитель. Ишь, умные… А чего мы стоим, чего топчемся?
Катя сорвалась с места, что-то быстро затараторила, и все сразу пришло в движение. Она умчалась в шатер, а вслед за ней туда же ушла и Женя.
Вскоре на низком столике появилась закуска, початая бутылка портвейна, рюмки. Все уселись вокруг стола, кто на чем.
— Павел Андреевич, — крикнул я шоферу, — у нас там, кажется, что-то есть?
Шофер открыл машину, вынул портфель и подошел к нам и, поздоровавшись с моими знакомыми, поставил на стол бутылку коньяку, колбасу и хлеб.
Катя уселась рядом со мной, заботливо ухаживала, то и дело гладила меня по плечу. После коньяка Катя разрумянилась и еще больше оживилась, стала расспрашивать о моей жизни, и мне снова пришлось повторить то, о чем я уже рассказывал Василию Гавриловичу. С особым пристрастием она расспрашивала о жене. Я только успевал отвечать ей. Приглядевшись к ней, она уже не казалась старой, как вначале: ведь ей не было и сорока лет.
— А почему у вас, Григорий Иванович, одна рука в перчатке? — неожиданно и робко спросил Миша.
— Это, Миша, не перчатка — это протез, — я постучал им по столу. — Это под Сталинградом, а вернее-то уже за Сталинградом, когда мы их там разбили, вот так, — я провел рукой выше кисти, — осколком отхватило.
Катя, прижав ладони к щекам, закачалась, запричитала и смотрела на меня чуть не со слезами на глазах.
— Ой, больно было, больно… Да?
Женя сидела рядом с отцом, напротив меня, и когда мы встречались взглядом, она прикусывала губу, точь-в-точь как это делала когда-то мать, и на уголках ее пухлых губ появлялась