Шрифт:
Закладка:
Прошло почти двадцать лет с той поры, как я распрощался с Романихой, и вся эта, история стала далекой и полузабытой. И именно тогда мне и довелось совершенно неожиданно повстречать Катю и познакомиться с ее необыкновенной судьбой. Вот как это произошло.
Как-то в начале августа я поехал по делам в Хмельной Перевоз — красивый районный поселок в южной части области. Пробыл я там дня три, и накануне отъезда, вечером, мы сидели в саду у первого секретаря райкома партии Ивана Федоровича и пили чай после ужина. Было по-летнему тепло и тихо, пахло яблоками, парным молоком. Деревья вплотную обступали веранду, где был накрыт стол, и ни один листочек не шевелился на них в этот час.
За разговором время шло незаметно, и стало совсем темно, когда вдруг со стороны реки донеслись до нас звуки музыки и песни.
Почти тут же прибегал запыхавшийся тринадцатилетний сынишка хозяина дома и радостно сообщил, что на той стороне цыгане зажгли костер.
— О, это интересно. Хотите, Григорий Иванович, послушать? Думаю, что не пожалеете. Пойдемте.
Мы поднялись, прошли через сад, подходивший к самому обрыву над поймой, спустились по земляным ступенькам и по ровному лужочку подошли к самому берегу реки.
На той стороне реки горели два больших костра, расположенных почти у самого берега, слышались голоса и смех людей.
Пока мы шли, Иван Федорович коротко рассказал любопытную историю, которая заинтересовала меня.
В течение последних семи-восьми лет ежегодно приезжает сюда старый цыган, раскидывает на узком мыске шатер и вместе о женой живет до конца лета. Цыган целыми днями работает: кузнечит, чинит посуду, всякую металлическую хозяйственную утварь, и местные хозяйки души не чают в нем. Цыган к тому же на редкость добрый, приветливый, а главное — все делает на совесть.
Его не раз приглашали работать в коммунхозовскую мастерскую, но он каждый раз отказывался, заявляя, что не настал еще срок.
Осенью цыган как-то незаметно для всех снимался и куда-то уезжал до весны. Где он проводил зиму, никто не знал.
Два года назад, среди лета, к ним приехали молодые цыгане с детьми. Приезжие были из городских образованных цыган: то ли сын с женой, то ли дочь с мужем. Для них был поставлен новый шатер. Они целыми днями купались, загорали, бродили по лугам и перелескам, а вечерами собирались все у костра и негромко пели. А перед отъездом закатили такой концерт, что все село высыпало к реке.
— А кто они? — спросил я.
— Артисты. Из Москвы и очень известные, особенно она, — но фамилий их Иван Федорович не знал. — Кое-кто пытался туда к ним проникнуть, но из этого ничего не вышло, — добавил он.
С неделю назад жители села снова увидели на этот раз два новых шатра, и тех же молодых цыган и их, видимо, детей.
Когда мы подошли к реке, цыгане пели протяжную и грустную песню в сопровождении аккордеона и скрипки. Было что-то знакомое в этом мотиве, но я не мог, конечно, сказать, что именно его я слышал когда-то в Романихе. Теперь мне все могло показаться знакомым, так как я с уверенностью думал, что эти цыгане непременно имеют отношение к той давней кармеликской истории.
Как только они кончили петь, на нашей стороне раздались дружные аплодисменты, крики одобрения, просьба спеть еще. Народу и теперь было много. Вскоре там снова заиграли на аккордеоне и скрипке. А когда запел низкий женский голос, в памяти моей вспыхнуло воспоминание о Кармелике, Романихе, о полевом овражке, где мы встречались с Катей.
Я уже не сомневался, что если это и не она сама, то кто-то непременно из близких, знавших ее. Трудно поверить в такое случайное совпадение, но и сказать определенно, что это она, — тоже я не мог. Голос был сильный, но не совсем чистый и с очень заметным цыганским надрывом.
На следующий день часов в двенадцать дня я уезжал на машине в Гарск. Дорога шла по узкой и высокой дамбе, растянувшейся километра на три плавным полукругом по широкой пойме. Поравнявшись со спуском на луг, в том месте, где стояли шатры, я попросил шофера свернуть, и мы вскоре увидели вдали первый шатер. Мне не хотелось, чтобы кто-нибудь из жителей села видел меня здесь, и поэтому шофер остановил машину у широкого куста, не доезжая метров пятидесяти до шатра.
Я не успел еще выйти из машины, как снова захлопнул дверку: на нас с хриплым лаем неслась огромная лохматая собака — настоящий волкодав, но раздался мужской голос, и она как вкопанная остановилась, но все еще зло рычала.
Недалеко от шатра, у небольшого горна и наковальни, сидел пожилой цыган и смотрел в мою сторону с любопытством и удивлением. Когда я подошел к нему, он встал, вытирая руки грязной тряпкой. Старик был высок и крепок, и только седые волосы на голове и большая борода, тоже порядком поседевшая, выдавали его возраст.
Я поздоровался и протянул ему руку, и он охотно, а может быть капельку заискивающе, пожал ее обеими ладонями и торопливо заговорил:
— Здравствуйте, здравствуйте, начальник. О, большой начальник приехал.
И эти слова оказались своеобразным паролем. И самое обращение ко мне, и тон, каким были произнесены эти слова, воскресили в памяти наш первый приезд с Алексеем Михайловичем в табор. Легко было узнать Василия Гавриловича и по его характерному профилю, образующему прямую линию лба и носа, без вмятины на переносице. Его пристальные, умные глаза, характерный рот, могучая фигура показались настолько знакомыми, будто только вчера мы расстались с ним в Романихе. Новыми были только седина, морщины на лбу и у глаз, его полнота.
— Вы не узнаете меня, Василий Гаврилович? — спросил я, глядя на него с улыбкой.
Он сразу выпрямился, удивленный тем, что я так уверенно назвал его по имени и отчеству, и явно растерялся. На лице появилась настороженно-виноватая улыбка.
Раза два он взглянул на мою машину, на шофера, стоявшего около нее, поцокал языком и наконец чистосердечно признался, что не помнит.
— Нет, нет, товарищ начальник, ей богу никак не помню. Аль что случилось? — и он развел руки в стороны.
Я напомнил ему о себе, о Романихе, об Алексее Михайловиче, и он радостно схватил мою руку, стал с силой трясти ее, улыбаясь и приговаривая: «Ай-яй-яй, как же это я…»
Мы присели, закурили, и я сказал, что приезжал