Шрифт:
Закладка:
Кто комично полагает, что у него получится вечно парить в облаках, тот прямой дорогой летит в аристофановский Тучекукуевск.
Всю ту критику, которую я уже успел высказать, нужно дополнить еще указанием на практические последствия социологизма, каким мы его знаем.
Примечательно и в высшей степени характерно, что одно из ключевых его понятий – это «деструкция». Разрушение всего устоявшегося, традиционного, вероисповедального, просто любимого: вот импульс – неосознанный? – вот направляющая сила этого мировоззрения. Как следствие, деструкция начинается, естественно, уже в практической сфере: газета Die Tat [«Дело»] недвусмысленно намекает, что деструкторы крепко заняты своим делом; это они восхваляют революцию как «живое выражение силы общества». Вновь мы сталкиваемся с беспомощным и безответственным иррационализмом современной Германии; очень надеюсь, что это окажется однодневной модой, которую назавтра уже даже не вспомнят. Все, что я говорил в этой книге о «революционизме» праворадикальных кругов, все, что я обращал против этого революционизма, в полной мере применимо и по отношению к социологизму, который подается со всех сторон как благая весть для нашей духовной культуры437. Но это еще не конец – нужно сделать и следующий шаг. Зомбарт отвергает революционизм как абсолютное зло, как «люциферианство», то есть богоборчество; мы с ним, разумеется, полностью в этом согласны. Но можно, пожалуй, эту позицию обосновать еще глубже, подвести под нее развернутый теоретический фундамент, – как это сделал Сорокин в своей «Социологии революции» (1928); суть в том, что основание и конечная цель всякой (подлинной) революции есть демонтаж, есть постепенное снятие всех общепринятых ограничений, только которые и способны поддерживать общественную «гармонию». Когда этот демонтаж доходит до таких пределов, что в обществе остаются одни только животные инстинкты, то революция окончательно выявляет свой асоциальный характер и неизбежно сталкивается с мощной реакцией: ситуация требует новых запретов и ограничений, которые теперь уже насаждаются самым жестоким образом.
В Германии нужно срочно развенчивать революционизм в любых его формах и переходить в открытое контрнаступление.
Гуманизм как инициатива
Si nunc se nobis ille aureus arbore ramus
Ostendat nemore in tanto…
[Если бы только с дерева золотая ветвь
нам явилась в этом лесу…]
На слове «гуманизм» лежит школьная пыль четырех столетий. Но в эпоху своего расцвета, в славное Кватроченто, это было головокружительное движение: страстное, подчас неистовое, но при том благородное и гражданственное. Свежая весна духа в осень Средневековья.
Ныне же гуманизм – не только в Германии, но в Германии сильнее всего – находится под угрозой. Под угрозой настолько серьезной, что это уже, как многие говорят, последнее издыхание. Я, впрочем, в смерть гуманизма не верю. По-моему, мы вообще очень уж увлеклись темными пророчествами. Сколько раз европейцы уже приветствовали конец света! Сколько раз и с каким глубоким отчаяньем лучшие наши умы оплакивали досточтимый былой порядок! Сколько раз заходила речь о гибели христианства! Историческая мысль, однако же, фиксирует совсем другое: жизненные силы нашей культуры, унаследованные от древности, видоизменились тысячекратно, но через все перемены они сохранялись и сохранились до наших дней. «Все продолжает двигаться вперед, – как говорил Гофмансталь, – пусть даже в болезненном и неясном виде».
В болезненном и неясном виде пребывает сегодняшний гуманизм. Но эта беда, стоит в ней разобраться, способна еще обернуться возрождением.
А что вообще такое гуманизм? Из истории мы знаем столько его видов, что самое существо как будто на глазах расплывается. Существовал – о чем, кстати, очень редко вспоминают – средневековый гуманизм. В Германии он воплотился как Каролингское и Оттоновское возрождение и, по сути, ограничился внешним восприятием античных форм. Затем, в XII веке, на всем романо-германском Западе забрезжил новый гуманизм, вдохновленный подлинно античной радостью бытия: с восхитительной свежестью он заговорил в латинской поэзии вагантов. Решающий поворот совершился в Италии XIII века, когда там осознали взаимосвязь между свободой индивида и жизненными идеалами античных авторов. В XIV столетии этот гуманизм воедино слился с мечтой о возрождении великой Италии (у Петрарки и Кола ди Риенцо). Наконец, в XV веке итальянский гуманизм впервые осознанно противостал духу и форме Средневековья, устремив свои чаянья в сторону Древней Греции. Потому-то XV век и называют гуманистическим в самом высоком смысле. Об истории гуманизма после 1500 года я здесь распространяться не буду, иначе придется пересказать всю историю европейского духа от Эразма до Гёте.
Возможно, переосмысление тысячелетней истории западного гуманизма, от 800 до 1800 года, поможет нам лучше сознать его суть и современное состояние.
Культурный принцип гуманизма понять можно только в широкой перспективе. И перспектива эта – пожалуй, впервые – открывается перед нами только сегодня. Прежде всего выясняется следующее: гуманизм существовал во всех частях западного мира, на всех отрезках нашей истории. Его, соответственно, можно счесть за определяющий принцип европеизма как такового. Он сопрягается с духом Средневековья и Возрождения в равной степени; Реформация, Просвещение, классицизм – все это без гуманизма не мыслится. При том он совершенно самостоятелен. Во всех этих пластах истории он вмещается, но ими при том не исчерпывается. В «новом средневековье», которое подступает к нам со всех сторон, тоже найдется место и гуманизму.
Здесь следует одно правило, на мой взгляд, – основополагающее: гуманизм, чтобы его по-настоящему отстоять, ни в коем случае нельзя ограничивать каким-то одним из его исторических преломлений. Неправильно, скажем, борьбу гуманитарных гимназий за свое существование отождествлять с судьбой всего гуманизма в целом. Гуманизм высших школ – это всего лишь вторичная, если не третичная подформа вечного гуманизма. Я, разумеется, тоже хотел бы возрождения гуманистической школы. Но это затея безнадежная: прививать любовь к гуманизму со школьной скамьи в современном мире. Все должно быть наоборот: когда гуманистическое вдохновение опять войдет в жизнь и сознание правящих элит, то школа за ними сама последует. Когда образцы для подражания все больше бледнеют, когда устаревшие образовательные идеалы все выдыхаются, как старая закваска – настоянная на Меланхтоне, Иоганне Штурме или Вильгельме фон Гумбольдте, – то ничего хорошего ждать не стоит.
Школьный предмет или одна ветвь науки не сохранит гуманистические сокровища. Классической филологии это тоже касается. Как только она растворяется в ученой схоластике, в историзме или в беспристрастном академизме, то все: можно забыть о том, что она высвобождала когда-то гуманистические силы, – теперь классическая филология скромно корпит над фактами, не вспоминая идей. Классическая филология XIX века не выносила ни, скажем, Фридриха Шлегеля с его честным и смелым гуманизмом, ни того же